Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самая протяженная из нескольких пауз пришла к ее мрачному концу, и вновь прозвучал голос Демона, на сей раз с силой, которой ему дотоле недоставало:
– Ван, ты принимаешь сообщаемые мною известия с непостижимым спокойствием. Я не могу припомнить ни единого случая в фактической или фантастической жизни, когда бы отец рассказывал сыну подобные вещи в подобных обстоятельствах. Ты же поигрываешь карандашом и выглядишь таким безмятежным, точно мы говорим о твоих карточных долгах или притязаниях девки, которую ты обрюхатил в придорожной канаве.
Рассказать ему о гербарии на чердаке? О нескромности слуг (не называя, конечно, имен)? О подложной дате венчания? Обо всем, что так весело вызнали двое умных детей? Расскажу. Рассказал.
– Ей было двенадцать, – прибавил Ван, – а я был самцом-приматом четырнадцати с половиною лет, и все это нимало нас не заботило. А теперь и заботиться поздно.
– Поздно? – вскрикнул, садясь на кушетке, отец.
– Пожалуйста, папа, не кипятись, – сказал Ван. – Природа, о чем я тебе уже докладывал, оказалась ко мне добра. Нам не о чем заботиться во всех смыслах этого слова.
– Меня не волнует семантика – или осеменение. Важно одно и только одно. Еще не слишком поздно прервать эту грязную связь…
– Давай без крика и без мещанских эпитетов, – перебил его Ван.
– Хорошо, – сказал Демон, – беру прилагательное назад, а взамен спрашиваю тебя: еще не слишком поздно, чтобы не дать твоей связи с сестрой погубить ее жизнь?
Ван знал, что дело идет именно к этому. Он знал, сказал он, что дело идет именно к этому. С «грязной» все ясно; не затруднится ли обвинитель определить смысл термина «погубить»?
Разговор приобрел отвлеченный характер, гораздо более страшный, чем начальное признание в грехах, которые наши молодые любовники давным-давно простили своим родителям. Как представляет себе Ван продолжение артистической карьеры сестры? Понимает ли он, что карьеру эту ожидает конец, если их отношения сохранятся? Представляет ли себе их дальнейшую скрытную жизнь в изобильном изгнании? Неужели он в самом деле готов лишить ее нормальных человеческих радостей и нормального брака? Детей? Нормальных развлечений?
– Не забудь прибавить «нормальных измен», – обронил Ван.
– Лучше они, чем это! – мрачно сказал Демон, сидевший на краешке кушетки, уперев локти в колена и подпирая ладонями щеки. – Весь ужас вашего положения в том, что это бездна, которая становится тем глубже, чем дольше я о ней думаю. Ты вынуждаешь меня прибегать к пошлейшим словам вроде «чести», «семьи», «общества», «закона»… Ладно, я за свою беспутную жизнь подкупил кучу чиновников, но ни ты, ни я не способны подкупить целую цивилизацию или страну. А эмоциональное потрясение, неизбежное, когда откроется, что ты и это очаровательное дитя десять лет морочили своих родителей…
Тут Ван ожидал услышать нечто из разряда «убьет-твою-мать», но Демону достало ума обойтись без этого. «Убить» Марину было невозможно. Если до нее и дойдут какие-то слухи об их кровосмесительной связи, забота о «внутреннем мире» поможет ей оставить их без внимания – или, по крайности, романтизировать, выведя за пределы реальности. Оба это знали. На миг возникший образ ее покладисто растаял в воздухе.
А Демон продолжал говорить:
– Грозить тебе лишением наследства я не могу: «ridges» и недвижимость, оставленные тебе Аквой, превращают эту трафаретную кару в ничто. Не могу я и выдать тебя властям, не запятнав дочь, которую я намерен защитить любой ценой. Единственный подобающий поступок, который мне остается, – это проклясть тебя, сделать так, чтобы сегодняшний разговор стал нашей последней, последней…
Ван, палец которого неустанно проскальзывал взад-вперед по безмолвному, но успокоительно гладкому краешку краснодеревного письменного стола, с ужасом услышал рыдание, сотрясшее тело Демона, и увидел потоки слез, затопляющие подтянутые загорелые щеки. В любительской пародии, разыгранной в день рождения Вана – пятнадцать лет назад, – отец, изображая Бориса Годунова, залился странными, угольно-черными слезами, перед тем как скатиться со ступеней шутовского трона, знаменуя полную капитуляцию смерти перед силою тяготения. Не оттого ли и возникли в теперешнем представлении эти темные стрелы, что он чернил глазницы, ресницы, веки, брови? Гуляка-картежник… роковая бледная дева из другой прославленной мелодрамы… Из этой. Ван подал ему носовой платок на замену испачканной тряпки. Собственное мраморное спокойствие Вана не удивляло. Смехотворность общих с отцом рыданий надежно затыкала привычные протоки эмоций.
Совладав с собой (хоть и не вернув былой моложавости), Демон сказал:
– Я верю в тебя и в твой здравый смысл. Ты не позволишь старому развратнику отречься от единственного сына. Если ты любишь ее, ты должен желать ей счастья, а она не будет счастлива, пока ты ее не отпустишь. Можешь идти. И когда сойдешь вниз, скажи ей, чтобы пришла сюда.
Вниз. Мой первый слог – повозка, наматывающая на ступицы мертвые маргаритки; второй – «деньги» на староманхаттанском слэнге; мое целое делает дырки.
Проходя площадкой второго этажа, он увидел за соединяющими две комнаты арками черное платье Ады, стоявшей спиной к нему у овального окна спальни. Он велел слуге передать ей просьбу отца и почти бегом пронизал знакомое эхо выложенной каменными плитками прихожей.
Второй мой слог – это также место, где сходятся два косогора. Нижний правый ящик моего еще почти не использованного новенького стола – он у меня не меньше папиного, горячие поздравления от Зига.
Поиски такси, счел он, отнимут в этот час столько же времени, сколько потребуется, чтобы пройти всегдашней машистой поступью десять кварталов до Алекс-авеню. Он был без плаща, без галстука, без шляпы; резкий ветер застил соленым ледком глаза, обращая в медузий хаос его черные кудри. В последний раз войдя в свое идиотски радостное жилище, он сразу сел за действительно превосходный стол и написал приводимую ниже записку:
Сделай то, что он тебе скажет. Логика его выглядит предикой, предикатом [sic] невнятного рода «Викторианской» эпохи, в которой, если верить «моему сумасшедшему» [?], сейчас пребывает Терра, но я, в пароксизме [неразборчиво], внезапно понял, что он прав. Да, прав, и здесь, и там, хоть и не здесь, и не там, как бо́льшая часть тех и того, кого и что мы знаем. Сама понимаешь, девочка, как оно есть и как должно быть. В последнем окне, которое мы с тобой разделили, мы оба видели пишущего [нас?] человека, но твой второэтажный уровень обзора, скорее всего, не позволил тебе заметить, что на нем был фартук вроде мясницкого, сильно заляпанный. Всего хорошего, девочка.
Ван запечатал письмо, нашел – в том месте, которое зримо представил, – автоматический «громобой», вставил в обойму один cartridge[289] и дослал его в патронник. Затем, вытянувшись перед зеркалом гардеробной, приложил пистолет к голове на уровне птериона и надавил на удобно изогнутый спусковой крючок. И ничего не случилось – или, быть может, случилось все, и судьба его в этот миг попросту разветвилась, что она, вероятно, делает время от времени по ночам, особенно когда мы лежим в чужой постели, испытывая величайшее счастье или величайшую безутешность, от которых умираем во сне, но продолжаем ежедневное существование без мало-мальски заметного перебоя подложной последовательности – на следующее, старательно заготовленное утро, к коему деликатно, но крепко приделано подставное прошлое. Как бы там ни было, то, что Ван держал теперь в правой руке, было уже не пистолетом, а карманным гребнем, которым он приглаживал волосы на висках. Им предстояло поседеть ко времени, когда тридцатилетняя Ада сказала в разговоре об их добровольной разлуке: