Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но иногда, если это приходилось к слову, он вдруг начинал рассказывать, и вот тогда-то слушатели сидели молча, раскрыв рты.
Как-то на квартире у Левки Хорола — Левка подтягивал товарищей по математике — произошел такой случай.
Прозанимались весь вечер. В двенадцатом часу сели за стол. Левкин отец — маленький, подвижной, в теплой пижаме, с поблескивающими из-за пенсне глазами, великий любитель поговорить, — развернув газету, стал комментировать заявление нашего посла в Бельгии. В заявлении шла речь о том, что группу советских граждан, которых еще задерживают в Бельгии, вместо того чтобы репатриировать, посадили в тюрьму.
Илья Львович возмущался. Подумать только, до чего обнаглели! И кто? Бельгийцы, которые и трех дней не воевали. Им всех их генералов вернули, а они, сукины сыны, людей в тюрьму сажают. И кого — людей, которые столько времени просидели в лагерях, в фашистских лагерях…
Он шуршал газетой и никак не мог успокоиться.
— Где это мы с тобой читали, Левик, о каком-то лагере в Бельгии? Возле Брюсселя, кажется…
— Бреендонк? — сказал вдруг Антон, обычно всегда молчавший и сосредоточенно пивший свой чай.
— Вот-вот, Бреендонк, совершенно верно. Там ведь бог знает что творилось. Где это мы с тобой читали, Левик? — Он повернулся к Антону. — Вы тоже читали?
Тот смутился и поперхнулся чаем.
— Нет, не читал…
— Откуда же вы знаете?
Антон покраснел и, не отрываясь от скатерти, сказал:
— Я в нем сидел, в этом лагере. Это в тридцати километрах от Брюсселя. Потом бежал оттуда.
Оказывается, он пробыл в этом, одном из самых страшных немецких лагерей около трех месяцев. Потом бежал во Францию, попал к партизанам в Савойе, воевал вместе с ними, потом их отряд накрыли, он через Альпы бежал в Италию, там попался, приговорен был к расстрелу, опять бежал, опять попался, но на этот раз ему повезло — его не расстреляли, а вернули в Германию и бросили в лагерь. Потом освободили наши.
— Вот черт! Так ты пол-Европы, выходит, исколесил?
— Исходил, скорее.
— И в Париже был?
— Был. И в Бельфоре был, и в Милане. Но вообще в городах не очень. Больше в горах и деревнях.
В этот вечер Антон был королем. Вначале он смущался — не привык к такому вниманию к своей особе и вообще неловко себя чувствовал, но потом как-то окреп, развязался. В этот вечер ему пришлось рассказать о многом. О том, как попал в плен тяжело раненный на Юго-Западном фронте, как собственными средствами лечился, с помощью молоденького фельдшера-казаха, как в первый раз бежал из лагеря (а бежал он шесть раз), как сдружился с французскими партизанами — жителями Савойи, гористой местности на границе Швейцарии и Италии, одной из самых бедных провинций Франции.
В довершение всего оказалось, что он неплохо говорит по-французски.
Софья Петровна — маленькая, живая, говорливая, — улыбаясь и красиво картавя, задала ему несколько вопросов. И — о чудо! — Антон стал отвечать, не так быстро и не так красиво картавя, но стал отвечать. И так несколько минут они разговаривали и как будто даже понимали друг друга.
— Ну и парень же ты, — говорил по дороге Николай, когда они наконец вырвались от Хоролов. — Могила, а не человек. Я бы на третий день обо всем этом уже рассказал, а ты… Странный парень, ей-богу…
Антон ничего не ответил — за один сегодняшний вечер он сказал больше, чем за все время своего пребывания в институте.
16
С Громобоем дружба завелась тоже не сразу.
Очень большой, с кажущейся маленькой на его широченных плечах красивой головой донского казака, коротконосой и чубатой, он всегда ходил, звеня орденами на весь коридор. По натуре своей человек добрый и отзывчивый, он был вспыльчив и крайне обидчив. Ему все время казалось, что чем-то унижается его фронтовое достоинство, что к нему не так относятся, как того требуют его заслуги и ордена, и каждую минуту он готов был любыми средствами защищать свою честь.
Громобой был сталинградцем. В Сталинграде же был ранен, потом воевал в Польше, Германии, Чехословакии, награжден был шестью орденами, из них двумя польскими и одним чехословацким. Поэтому считал, что многое ему дозволено.
Чуть ли не в первый день занятий у него произошел конфликт с маленьким, тщедушным Куныком из-за того, где кто будет сидеть. Он швырнул книги Куныка в угол, двинул его чуть-чуть плечом так, что Кунык полетел вслед за книгами, а сам преспокойно уселся на его место, вытянув чуть ли не до середины комнаты красивые, обтянутые хромовыми низкими сапожками ноги.
Николай подошел к нему и спокойно сказал:
— Подбери книги, извинись перед Куныком, а сам перебирайся туда, к окну.
Громобой взглянул исподлобья:
— А ты кто такой, интересно мне знать?
— Моя фамилия Митясов. С сегодняшнего дня я староста группы и предлагаю тебе сделать то, что я сказал.
Громобой смерил Николая с ног до головы презрительным взглядом и, ничего не сказав, повернул к нему свою могучую, перетянутую портупеей — он до сих пор носил портупею — спину.
Николай молча поднял край скамейки, на которой сидел Громобой, и тот с грохотом, звеня орденами, полетел на пол. Николай положил брошенные книги на стол и сказал Куныку:
— Твое место будет здесь. Ясно? Садись.
В этот момент вошел преподаватель. Громобою пришлось сесть к окну.
В перерыве он подошел к Николаю и, не глядя в глаза, мрачно сказал:
— Хоть ты и староста, а блин я из тебя сделаю. Понял?
— Что ж, — сказал Николай, — можно после лекций выйти прогуляться. Я не возражаю.
Но после лекций Громобой куда-то исчез, а на следующий день подошел как ни в чем не бывало:
— А ты, друг, оказывается, тоже сталинградец. Я и не знал. У кого воевал?
После этого случая некоторое время все шло более или менее нормально. Однажды, правда, Громобой опять с кем-то «завелся», считая, что к нему не так отнеслись, как надо, но после вмешательства Николая дальнейшие эксцессы, в общем, прекратились. Вообще, как ни странно, Громобой слушался Николая.
Заниматься ему было трудно. Как и Николаю, ему труднее всего давались математика и физика.
— Не моих мозгов дело. Не переваривают, что поделаешь? Туп.
Николай, по правде