Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это Шейла Манни из Большого Марсдена, вилла «Уайтгейт». Пожалуйста, попросите доктора приехать к нам немедленно. Кажется, мой отец умер. Сиделка вышла, я одна. А доктора Дрея нет дома.
Голос у нее прервался, но ответ женщины — мгновенный, сочувственный: «Сейчас же разыщу мужа» — не требовал дальнейших объяснений. Да Шейла и не могла говорить. В слепом тумане она повернулась к телефону спиной и побежала назад — в спальню. Отец лежал в той же позе, в какой она его оставила, выражение ужаса застыло у него на лице. Она подошла к постели, опустилась на колени, поцеловала холодеющую руку, и слезы потекли у нее по щекам.
— Почему? — спрашивала она себя. — Что случилось? Что я такое сделала?
Когда он закричал, назвав ее ласкательным именем Джинни, дело было явно не в том, что он проснулся от внезапной боли. Нет, видимо, совсем не в том. Он крикнул так, будто обвинял ее в чем-то, будто она сделала нечто ужасное, немыслимое, чему нельзя даже поверить.
— Нет-нет… О Джинни… О бог мой!
А когда она ринулась к нему, попытался не допустить к себе и мгновенно умер.
Что же я такого сделала, думала она. Нет, это невыносимо, невыносимо. Она встала, почти ничего не видя от слез, подошла к открытому окну, и оттуда, через плечо, взглянула на кровать. Что-то изменилось. Отец уже не смотрел на нее в упор. Он лежал спокойно. Ушел в небытие. Что бы ни случилось, случилось Тогда, в прошлом, в ином временном измерении, а теперь наступило Сейчас, настоящее, частица будущего, которому он уже не принадлежал. Это настоящее, это будущее уже ничего для него не значили — пустота, словно чистые страницы в лежащем у его постели альбоме. Даже если, подумалось ей, он прочитал ее мысли, как это не раз бывало, в них ничего не могло его задеть. Он знал, как мне хочется играть эти роли в постановках лиги, сам поощрял меня и радовался. К тому же я вовсе не собиралась вдруг сорваться и бросить его. Откуда же это выражение ужаса, этот оторопелый взгляд? Откуда? Откуда?
Она поглядела в окно. Осенние листья, словно ковром устлавшие лужайки, вдруг, поднятые порывом ветра, взметнулись вверх, разлетелись птичками во все стороны, покружились в хороводе и вновь, рассыпавшись и перекувырнувшись, упали на землю. Совсем недавно они, крепко и тесно спаянные с породившим их деревом, все лето напролет сияли густой зеленой кроной, а теперь лежали пожухлые, безжизненные. Дерево отторгало их от себя, и они становились добычей любого бездельного ветра, дувшего над садом. Даже их переливающееся золото было всего лишь отраженным солнечным светом и гасло вместе с закатом, а в тени они и вовсе выглядели ветошью — сморщенные, поникшие, сухие.
Внизу по гравию прошелестела машина; Шейла вышла из комнаты на лестницу и остановилась наверху. Нет, это приехал не доктор, это вернулась миссис Манни. Она как раз входила через парадную дверь в холл, стягивая на ходу перчатки. Волосы, уложенные высокой прической, блестели от лака.
Не ощущая на себе взгляда дочери, она задержалась у зеркала, поправила выбившуюся прядь. Достала из сумочки помаду и провела по губам. В отдалении, со стороны кухни, скрипнула дверь.
— Это вы, сестра? — спросила миссис Манни, поворачивая на звук голову. — Как насчет чаю? Пожалуй, можно накрыть для всех наверху.
И, снова обернувшись к зеркалу, откинула голову, сняла бумажной салфеточкой излишки помады с губ.
Из кухни показалась сиделка. Без форменного платья — в спортивной куртке, взятой у Шейлы для прогулки, — она выглядела непривычно, да и волосы, всегда тщательно уложенные, были растрепаны.
— Какой изумительный день! — заверещала она. — Я совершила целый поход по полям. Дул такой приятный ветерок. В полях не осталось ни одной паутинки. Да, выпьем чаю. Непременно чаю. Ну как там мой больной?
Они живут в прошлом, подумала Шейла, во временном отрезке, которого уже нет. Сиделке вряд ли полезут в горло овсяные оладьи с маслом, которые она, нагуляв аппетит, заранее смакует, а на маму из зеркала, когда она глянет туда чуть спустя, будет смотреть постаревшее, осунувшееся лицо под взгроможденной башней прически. И словно обрушившееся на Шейлу горе обострило ее способность заглядывать вперед, она уже видела сиделку у постели очередного больного, капризного хроника, полной противоположности ее отцу, любившему розыгрыши и шутку, а свою мать, как подобает при трауре, в черном и белом (только черное, мама, конечно, сочтет слишком мрачным) за письмами в ответ на соболезнования — в первую очередь тем, кто поважнее.
И тут обе заметили ее над лестницей, наверху.
— Он умер, — сказала Шейла.
Запрокинутые лица, уставившиеся на нее глаза с выражением «этого не может быть» — то же выражение, какое она прочла на лице отца, только без ужаса, без обвинения, и, когда сиделка, опомнившаяся первой, взбежала по лестнице и промчалась мимо, Шейла увидела, как лицо ее матери, ухоженное и все еще миловидное, словно развалилось, распалось, точно гуттаперчевая маска.
Тебе не в чем себя винить. Ничего такого ты сделать не могла. Это было неизбежно, раньше или позже… Но почему все-таки раньше, а не позже, думала Шейла, потому что, когда умирает отец, остается столько невысказанного. Ведь знай я, что в этот последний час, когда мы сидели вдвоем, смеясь и болтая о всякой ерунде, к его сердцу, словно готовая взорваться бомба с часовым механизмом, подбирается тромб, я вела бы себя совсем иначе — прижалась бы к нему, обняла, поблагодарила бы, по крайней мере, за девятнадцать лет любви и счастья. А так — перескакивала с фотографии на фотографию, потешаясь над устаревшими модами, позевывая украдкой, а он, почувствовав, что мне скучно, уронил альбом и пробормотал:
— Не хлопочи вокруг меня, доченька, я немного подремлю.
Все мы, оказавшись лицом к лицу со смертью, чувствуем одно и то же, сказала ей сестра: могли бы сделать больше, да не сделали. Вначале, практиканткой, я просто места себе не находила. А родственникам в таких случаях еще хуже. Вы пережили огромное потрясение, но надо взять себя в руки ради вашей мамочки… Ради моей мамочки? Мамочка не имела бы ничего против, если бы я тут же куда-нибудь испарилась, чуть было не ответила Шейла. Потому что тогда все внимание, все сочувствие досталось бы ей одной, и все говорили бы, как хорошо она держится, а так, пока