Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начинала чувствоваться предрассветная сырость, плечо ныло сильнее, Гребов терпеливо ждал, понимая всю тяжесть решения.
— Поверь мне, Анатолий Иванович, нужно отойти, хоть на одни сутки отойти. Давай не по-военному, по-крестьянски рассуждать. Нам людей надо сохранить, горячая пора впереди.
Трофимову хотелось спросить, что могут принести в таком случае одни сутки; и прорываться в узком, как горло, месте, обозначенном в схеме, из-за минных полей, казалось ему в эту минуту бессмысленным (не забыть передать о минных полях в Москву — не может, чтобы такая роскошь только ради нас). Ладно, еще пять минут… Еще пять минут — Трофимов уже не видел стоявшего перед ним Гребова; ясно, ведь старые базы теперь уже немцами взорваны, и их, немцев, около трех тысяч в самой глубине лесов; конечно, места в лесу всем хватит, — Трофимов через силу усмехнулся. Гребов беспрерывно курил; связные зло сплевывали, жалея махорку. Следовать совету Гребова нельзя, это уж точно…
— Кузин, посмотрим еще раз схемы, — сказал он и прищурился.
Из-за кустов быстро вышла Павла, простоволосая, с автоматом, в полуобгоревшей гимнастерке, заправленной в брюки. Стоявший возле Трофимова Кузин кивнул ей, а кто-то из связных спросил, не с пожара ли она. Павла не ответила, не останавливаясь, прошла прямо к Трофимову, и Трофимов внутренне сжался, увидев ее, потрогал рукой простреленное, немое плечо. Павла шла к нему, и в сером раннем рассвете хорошо видны были напряженные лица, лес начинал гудеть, опять взрывались, хотя и редко, мины.
Павла остановилась.
Опять разорвалась мина, очень близко, метрах в ста.
— Почему мы топчемся на месте, не прорываемся? — спросила Павла, перекладывая автомат из руки в руку. Трофимов, сразу настраиваясь враждебно к ней, от ее тона и оттого, что она пришла только сейчас и говорит о том, в чем, собственно, ничего не смыслит, молча ждал дальнейших слов, но она молчала.
— Мы не прорвемся, убито почти четыреста человек, — сказал он, хотя мог ничего не говорить.
— Это ничего не значит, Трофимов, — ответила она жестко и тихо. Он зло глядел на нее, подыскивая подходящие слова, чтобы понятно убедить ее, а вместе с нею самого себя, что нужно выиграть хотя бы суточную передышку. Никому другому он бы ничего не стал объяснять, но перед ней он не имел такого права, — это было трудно, но это было так.
— Нельзя отходить, — сказала она, рассматривая его особенно пристально и подробно, точно видя впервые, и ее холодное спокойствие, бесстрастный голос и замазанное копотью лицо (она едва увернулась от струи огнемета) отрезвили и обожгли его, и он тихо, с трудом сдерживаясь, сказал;
— Слушайте, Лопухова, занимайтесь своим делом. Здесь решаю я. Идите на свое место.
— С каких пор «выкаешь» со мной, Иваныч? Ты просто перепугался, Трофимов, с чего так развезло?
Он прислонился к стволу осины. Она ударила в самое больное место, так могут только женщины. Он поморщился, отвернулся, потрогал болевшее плечо, губы у него потрескались и пересохли, и он часто их облизывал. Павла внутренне жалела его и боялась показать свою жалость.
— Мужик ты или баба? Ты знаешь: отойти — всем передохнуть.
Трофимов плотнее привалился спиной к осине, он трудно, с хрипом дышал. Серый туман медленно проходил.
— Уходи, Паша, ты мешаешь, задерживаешь меня, — сказал он, вдруг успокаиваясь. «А все-таки молодец баба, наплевать ей на всех, пришла и сказала, что думает. Верно, нельзя отказать».
— Слушай, Трофимов, — услышал он ее ровный голос. — Меня эти два года пообтесали. Я, может, и люблю тебя, только… Может, я сумасшедшая, немцы звали меня черной смертью… Меня до сих пор разыскивают, слыхал? Мне все равно от этого жизни не будет. Не слушай никого, будь мужиком. Или прорвемся сегодня ночью, или конец. Ты это знаешь. А я лучше пристрелю тебя такого, чем в глаза тебе потом не глядеть. Слышишь, я тебя пристрелю при всех, не сходя с места.
Глаза у нее были огромные, сумасшедшие глаза. Да, эта баба сделает все так, как сказала, не задумываясь ни на секунду. «Ах, баба, — думал он восхищенно, — ах, стерва; смотри, стоит-то как! Да, она застрелит и не дрогнет, а потом припадет к телу и заголосит, простоволосая, с распухшими губами, когда уже ничего нельзя будет вернуть». Больше всего ему хотелось сейчас шагнуть к ней и прижать к себе; она беспощадна от любви к нему, от огромного желания, чтобы он не сдал. Все слухи о «черной смерти» раньше он воспринимал с насмешкой и неверием, но когда это сказала Павла, он сразу поверил, что она действительно была той самой женщиной, за которую немцы в первый год оккупации назначали награды. Одно он знал — Павла спасла сейчас всех, спасла именно в тот момент, когда ему, Трофимову, командиру партизанского соединения, тридцатипятилетнему мужчине, изменило хладнокровие. Он даже с некоторым испугом подумал, что она, эта женщина, совершенно не знавшая о предстоящем, о Покровском укрепрайоне и рокадных дорогах, пришла в самый трудный для него момент, и он, маленький человек в происходящем, почувствовал, что всю прежнюю жизнь он готовился именно к этому моменту и потом ничего подобного быть уже не может. Это подошел его момент, его час. Он радостно и трудно вздохнул и весь как бы стал больше ростом, и Павла, глядевшая на него, лишь крепче сжала автомат и не могла ничего больше сказать.
Это было одно мгновенье, но, когда взошло солнце, действительно случилось то, о чем потом долго спорили, обвиняя друг друга, офицеры штаба генерала Зольдинга. Обескровленные, обреченные отряды соединения Трофимова после рукопашного боя, на одном дыхании, прорвали оцепление, разгромив эсэсовский полк, несколько батальонов венгров и, пройдя минные поля в том самом единственном узком, как горло, засекреченном месте, проскочили форсированным маршем открытое безлесное пространство, жиденькие перелески и вошли в большое районное село Степановку, остановившись там для короткого отдыха и перегруппировки, предварительно повесив старосту волостной управы.
27
Как все это произошло, ни Трофимов, ни Павла и никто другой не могли бы точно вспомнить, потому что после последних слов Павлы Трофимов просто оттолкнулся спиной от осины, достал здоровой рукой пистолет и, с каждым шагом набирая силу, пошел, сказав негромко, но четко, так, что услышали далеко вокруг: «Коммунисты, за мной!» Павла Лопухова догнала его и пошла с ним рядом, с автоматом наперевес, и Трофимов подумал, что если никто не встанет и не пойдет с ними, то все равно хорошо будет вот так лечь рядом, срезанными автоматной или пулеметной очередью. Может, всего двадцать или тридцать шагов и сделали они вдвоем, Трофимов и Павла, его сдержанные короткие слова: «Коммунисты, за мной!» — услышали командиры, связные, раненые, радисты, — эти слова не произносятся зря, — и уже ничего больше не надо было объяснять; Трофимова догнал и пошел рядом начальник разведки Кузин, и Эдик Соколкин выпрямился, одернул рубаху, красиво по молодости бледнея, рванул висевший на суку автомат и пошел догонять, и Гребов зашагал по-крестьянски ловко и споро, как на привычную работу, прикусив горчащий окурок, неестественно прямо держа на забинтованной толстой шее голову, — он, правда, повторил, не оборачиваясь, связным: «Коммунисты, за мной!» Об этих словах вдруг как-то сразу стало известно всем; все, кто мог двигаться и идти, поднялись и пошли. Шли раненые, которые могли идти, шли медсестры и врачи, потому что за этими простыми словами встало: или смерть, или победа, и хватит есть кору, и пора дать этим проклятым немцам за все, за все, хватит чувствовать себя дичью, хватит, хватит, хватит!.. Будь оно все проклято… Хватит! И, наконец, за этими словами — «Коммунисты, за мной!» — встало перед каждым главное: это же моя земля, моя судьба, моя жизнь, и тут уж ненависть перехлестнула все: и чувство безопасности, и неумение, если оно у кого было. «Да будь оно все проклято!» А те, кто не мог идти, приподнимались на локти, с перебитыми ногами, с поврежденными позвонками, сдерживая стоны, глядели вслед идущим горящими глазами; им казалось, что они тоже идут вместе со всеми, и теперь не один отряд, как немногим ранее, шел умирать и побеждать, а все.