Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И когда пришла уверенность, что я не сплю, это не сон, не выдумка, не мара — я толкнул ее сильно, крикнул — «уйди, гадина, ты кровосмесительница…» — но было уже поздно. Я уже был весь в ней, и любила она меня яростно, щедро и беспамятно.
А потом отвалилась в сторону, глубоко и облегченно вздохнула, поцеловала-укусила меня в грудь и сказала ясным светлым голосом:
— Ну не сердись, любименький дурачок… Ты невыносимо добродетельный… Ведь тебе же хорошо было?… Тебе же сладко со мной было?..
Мне было сладко. Господи, что же я совершил? Как же я выблюю из себя эту ядовитую горечь греха за миг насильной сладости?
— У тебя нет ванны? — спросила Эва.
Я с трудом разлепил губы:
— Она разрушена. Доживем так — в грязи…
Она помолчала, перегнулась через меня, и мне прикосновение ее было отвратительно, и она, наверное, почувствовала это, потому что взяла с полу сигареты, закурила, отодвинулась к самому краю дивана и медленно сказала:
— Это не грязь. Я люблю тебя. Давно…
— А я тебя нет.
Она пустила вверх длинный росток дыма, задумчиво спросила:
— Тебе сейчас хочется дать мне по морде? Сделать больно? Оскорбить?
— Нет. Ты здесь ни при чем.
— Эх ты, агнец Божий! Берешь грех мира на себя?
— Ничего я не беру. Переспали, и все. Ты же этого хотела.
— Нет! — Она стремительно приподнялась на локте. — Я не этого хотела! Я хочу жить с тобой всегда…
— Не будет этого…
— Почему, Алешенька?
— Не надо говорить об этом, Эва. Тут даже обсуждать нечего, ты для меня не существуешь. А я сам — почти умер…
Ула! Я не прошу у тебя прощения. Ты ведь и не узнаешь никогда об этом сумрачном кошмаре — в разоренном мерзком жилище, сгнившем, истлевшем, с падающими с потолка крысиными гнездами. Ула — от всей любви своей — пожалей меня, мне одному нести в себе эту ночь распада и извращения.
Мы долго лежали молча, рядом, но не касаясь друг друга, и мне казалось, что, если я нечаянно дотронусь до гладкой прохладной Эвиной кожи, я опалю себе руку до кости, я сожгу себя, как прикосновением к медузе. Эва уткнулась лицом в подушку, и дыхания ее было совершенно не слышно, но я знал, что она не спит.
— Нет, ты не умер, — тихонько хмыкнула Эва. — Ты любишь эту женщину?
— Тебя это не касается.
— Как знать…
Сердце заткнулось у меня где-то под горлом, мне не хватало воздуха, мои легкие лопались и шуршали, как пересохшие жабры.
— Ты что-нибудь знаешь об Уле? — спросил я медленно.
— Знаю, — негромко и спокойно ответила Эва.
У меня недоставало сил спросить, а Эва так же неслышно дышала. И молчала.
— Что?
— Она у меня, — бормотнула Эва в подушку.
Скрючившись, я неловко, торопливо одевался, не попадая в рукава и штанины, мне было очень стыдно быть голым перед этой чужой жутковатой женщиной.
Хлебнул прямо из горлышка недопитой бутылки, которую принесла в мой незапамятно долгий беспробудный ужасный сон Эва. И не почувствовал вкуса — будто воду.
— Как мне увидеть Улу?
Эва тихо засмеялась:
— Ты просто дурачок… У нас — тюрьма. А в наших тюрьмах, как ты знаешь, свиданий не бывает…
— Что же делать?
— Ничего, — сказала она, не отрывая головы от подушки. — Коли такая любовь — жди. Если хочешь, надейся на меня…
— Ты меня шантажируешь?
— Нет. Просто вы, Епанчины, привыкли всем забесплатно пользоваться. А в жизни за все надо платить…
Я встал, надел свою куртку, вернулся к столу, собрал и положил в карман конверты с запросами о Жигачеве и тихо вышел из комнаты, бесшумно притворив за собой дверь. В коридоре пронзительно заскрипели под ногами щелястые расползающиеся доски. Щелкнул замок — и я на лестнице. Черным ходом — во двор.
На улице бесновался ветер, носивший тучи холодной водяной пыли. Вокруг фонарей дымились шары синеватого пара. Шипели в лужах машины. «Моська» зарос ровными круглыми бородавками капель. Я провел по крыше рукой, и на этой пупырчатой блестящей спине вспухла проплешина. Махнул рукой и пошел пешком — неведомо куда.
Черные щели почтовых ящиков. Влажный тряпочный запах облетающей листвы. Гул полночных бездомных автобусов. Сочащиеся краснотой, как сукровицей, буквы «М» над запертыми дверями метро. Плотная душная вонь в зале ожидания Курского вокзала — тысячи спящих людей на деревянных лавках, на полу каменном, на ступенях замершего эскалатора, на прилавках закрытых киосков. Они все сорвались со своих мест, гонимые, как и я, тоской и страхом, и кочуют куда-то без цели и смысла.
Старухи, дети, солдаты, деревенские мужики, молодые девки, командировочные служащие разметались в беспокойном трепетном сне на коротком привале. Скоро подъем, и дальше — в бессмысленный и бесконечный путь.
Рухнула навсегда оседлая жизнь, став вечным бродяжничеством. Взорвали, затоптали, изгадили, забыли путь из варяг в греки. Мы вершим нескончаемый кольцевой маршрут из печенегов в половцы. Обезлошадевшие, спешенные скифы.
Прочь — в дождь, в пустоту, в ветер! И у ночи есть конец.
С рыком и гиканьем волокло меня в отчаяние по одичавшему мертвому городу, дотла разрушенному и разграбленному собственными хозяевами, пока не бросило, обессиленного и мокрого, у собственного порога — в комнате было пусто, пахло духами Эвы, пролитым коньяком, окурками, белела разворошенная постель на диване, мутно светила желтая лампа, и набухало серостью оконное стекло.
На столе лежал плотный белый конверт. Я взял его в руки, медленно, будто по слогам прочитал на нем, пытаясь понять смысл: «Эва, очень прошу тебя передать это письмо Алешке — я сам не успеваю до отъезда. Целую, Всеволод».
Разорвал конверт — оттуда выпало десять хрустких глянцевитых новеньких сторублевых купюр и записка: «Алешка, я знаю, что у тебя сейчас плоховато с деньгами. Возьми в долг. Разбогатеешь — отдашь. Твой Севка».
46. Ула. Шифр 295
Бес, который манил Ольгу Степановну, так удачно увернувшийся от нее в погоне на троллейбусе, вернулся к ней ночью, уговаривал, стращал, прилещивал, но она ему не поддалась, с криком бегала по палате, ловила его, ругалась и плакала, с разбега перевернулась через мою кровать, разбила в кровь лицо, получила от дежурной сестры двойную дозу аминазина и теперь лежала неподвижно, почти бездыханная, с