Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если спроецировать сказанное на хармсовскую проблематику, то можно сказать, что мы живем, только когда падаем или взлетаем. Впрочем, при некоторых обстоятельствах, как уже указывалось, падение может быть включено в серию, а потому и оно может перестать быть событием «жизни».
Хотя Введенский по-разному оценивал взаимоотношения события, серийности и жизни, его недоверие к серийности очевидно.
С такой точки зрения любое нарушение серийности, как бы драматично оно ни было, следует приветствовать. Проблема, однако, заключается в том, что серийность всегда готова завладеть «событием». События, которые — пусть метафорически — не встречаются со смертью, наподобие полового акта, события вроде вырывания зуба, становятся началом еще одной серии.
2
Введенский уделяет особое внимание началу серии. Действительно, первый термин серии отличается от всех иных тем, что он не имеет отношения с термином-предшественником. Если взять «естественную» серию, например образуемую чередой рождений, то мы увидим, что в такой серии каждый член имеет как бы двойной статус — по отношению к последующему члену он является отцом или матерью, а по отношению к последующему члену — сыном или дочерью. Первый член такой серии — первый отец или первая мать — будет бесконечно регрессировать, отодвигаться в прошлое, потому что невозможно представить себе первого члена подобной серии, то есть только отца, не являющегося чьим-то сыном.
Введенский считал выдергивание зуба началом ряда, а рождение — нет. Рождение начинает «жизнь», но не как серию, а как «чистую фигуру». То, что рождение не открывает серии, связано с тем, что рождение вытесняется из памяти, существует в области забвения. Забвение не создает серии. В этом смысле забвение в качестве «истока» текста у Хармса — это генератор антисерийности, монограмматизма. Оно существует до времени.
Другое дело «антисобытие». Оно подключает существование к времени, серийности и, соответственно, словесной форме дискурса. Вот как описывает Введенский «антисобытие»:
Это ни чем не поправимая беда. Выдернутый зуб. Тут совпадение внешнего события с временем. Ты сел в кресло. И вот, пока он варит щипцы, и потом достает их, на тебя начинает надвигаться время, время, время, и наступает слово вдруг и наступает наполненное посторонним содержанием событие (Введенский 2, 85).
Словесный дискурс оказывается производным ложного события.
Хармса занимал этот первый член серии существования. В «водевиле» «Адам и Ева» (1935) он предложил ироническое решение бесконечной регрессии генеалогической серии. Водевиль начинается с того, что Антон Исаакович заявляет:
Не хочу больше быть Антоном, а хочу быть Адамом. А ты, Наташа, будь Евой (Х2, 77).
Хармс пародирует здесь генерацию искусственной серии. Поскольку серия может пониматься как произведенное нами абстрагирование некоего правила, то правило может быть волюнтаристски задано:
Антон Исаакович. Это очень просто! Мы встанем на письменный стол, и когда кто-нибудь будет входить к нам, мы будем кланяться и говорить: «Разрешите представиться — Адам и Ева» (Х2, 77).
Речь в данном случае идет о едва ли не единственно возможном способе постулирования начала генеалогической серии. Начало такой серии в принципе невозможно, а потому оно дается нам как непроницаемое, как тайна. Мишель Фуко заметил:
...исток делает возможным область знания, чья функция состоит в открытии истока, правда, всегда в ложном открытии из-за чрезмерности его собственного дискурса. Исток лежит в области неотвратимо утерянного, в том месте, где истина вещей совпадает с истинностью дискурса, в месте ускользающего их сочленения, которое было затемнено и в конце концов утеряно дискурсом[597].
Тот факт, что генеалогический дискурс делает исток невыразимым, связан с особым мифологическим статусом первого, «адамического» слова, настолько плотно совпадающего с истиной, что оно не может быть вербализовано. Исток — это всегда область молчания.
Антон Исаакович у Хармса издевательски пародирует адамическое «первоназывание». Слово является Введенскому вместе со временем в событии, которое «наполнено посторонним содержанием», оно знак «чужого» события и ложного истока потому, что истинный исток забыт. Первослово — это слово молчания, это слово беспамятства. Любое называние истока, называние себя первым всегда ложь.
Область первых имен для Хармса — область забытого. В одном из текстов 30-х годов он предлагает называть своих персонажей вымышленными именами потому, что тогда, когда имена дойдут до читателя, они уже будут забыты, потеряют свое значение (МНК, 150). В рассказе «Воспоминания одного мудрого старика» прямо утверждается парадоксальная для мемуаров невозможность памяти:
Память — вообще явление странное. Как трудно бывает что-либо запомнить и как легко забыть! А то и так бывает: запомнишь одно, а вспомнишь совсем другое. Или: запомнишь что-нибудь с трудом, но очень крепко, а потом ничего вспомнить не сможешь (Х2, 88).
Потеря памяти в данном случае прежде всего относится к генеалогии. После воспоминаний о брате старик вдруг чувствует, что кто-то ударил его по спине. Он оборачивается к незнакомому человеку, который говорит:
Да ты что? Не узнаешь что ли меня? Ведь я твой брат (Х2, 89).
Генеалогический дискурс, воспоминание о происхождении объявляются ложными по самому своему существу.
В текстах 1935 года Хармс затевает словесную игру вокруг истинного события, которое не может быть рассказано, поскольку существует вне дискурса и до времени. Такое событие — рождение. Как только рождение вводится в дискурс, оно темпорализуется и становится заведомо фальшивым. В тот момент, когда рождение начинает принадлежать времени, дискурсу, с ним оказываются возможны любые манипуляции, допустимые с временными, числовыми рядами. Истинное событие явления на свет — внетемпорально, оно не может существовать во времени, а потому не может принадлежать серии.
В одном тексте Хармс утверждает, что «родился дважды». Он строит изощренную нарративную цепочку вокруг этого немыслимого события:
Папа так разбушевался, что акушерка, принимавшая меня, растерялась и начала запихивать меня обратно, откуда я только что вылез (Х2, 79).
Ребенка по ошибке запихивают роженице в прямую кишку, а когда она требует ребенка назад, ей дают слабительного и ребенок рождается вторично.
В коротком тексте 1935 года, служащем продолжением первому, рассказывается, как недоношенный ребенок был помещен в инкубатор, откуда его вынули ровно через четыре месяца. «Таким образом, я как бы родился в третий раз» (Х2, 79).
Все эти анекдоты используются Хармсом для доказательства фундаментальной внетемпоральности, а следовательно, и несериальности первособытия. И действительно, как может сериализироваться это по определению уникальное событие — через повторы самого себя?