Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С одной стороны, Бердяев как никогда раньше был готов увидеть в русском коммунизме нечто позитивное, с другой — его независимость, индивидуализм, ненависть к тоталитарным методам управления останавливали его. Он колебался. Эти колебания вызвали волну критики даже со стороны близких ему по духу людей среди русской эмиграции. Георгий Федотов так говорил об отношении Бердяева к советской власти: «Было время (1917–1922 гг.), когда его негодование против коммунистической тирании не имело границ. Он сам жил в стране пролетарской революции и видел ее человеческое, а не только доктринерское лицо. Впрочем, и тогда уже он кое-что принимал в ней: например, приобщение широких масс к культуре и даже праведное возмездие… Оказавшись поневоле в эмиграции… он скоро был вынужден вести борьбу на два фронта: против капитализма и коммунизма одновременно. Это была позиция, достойная философа и христианина… Однако во время Второй мировой войны это равновесие было нарушено — в пользу советской России. Бердяев оказался захвачен потоком русских патриотических настроений, вспыхнувших с необычайной силой в среде русской эмиграции во Франции. И хотя в его статьях этого времени преобладают социальные, а именно антикапиталистические ноты, национальные мотивы просоветской стратегии не подлежат сомнению. Россия представлялась освободительницей мира от гитлеровского фашизма. Сходство двух тоталитарных режимов забывалось. Жила вера, ни на чем не основанная, в близость больших перемен во внутренней политике большевистской партии»[430]. Из этого отрывка видно, в чем заключалось отличие позиций двух мыслителей, — сам Федотов отнюдь не испытывал иллюзий по отношению к советской России, скорее напротив, считал усиление влияния СССР пагубным для всего человечества. В этом-то пункте и разошлись политические позиции близких друг другу до войны мыслителей.
После опубликования Бердяевым в 1946 году книги «Русская идея» (написанной еще в 1943-м, а опубликованной YMCA-Press только после войны) советское посольство прислало Николаю Александровичу официальное приглашение на прием в связи с празднованием 24-й годовщины Октябрьской революции![431] На прием Бердяев, конечно, не пошел, но сам факт такого приглашения показателен. Зато разрыв со многими представителями эмиграции стал окончательным. Не только Федотов, но и Н. П. Полторацкий, С. А. Левицкий[432], другие восприняли книгу как проявление национализма. Сегодня, сравнивая эту книгу Бердяева с действительно националистическими работами, например И. Ильина (которым, в отличие от Бердяева, тот же Полторацкий восхищался), трудно понять, почему это произошло. В книге, посвященной истории русской мысли, философии русской истории, много спорных выводов, субъективных суждений, неверных оценок, но националистической назвать ее вряд ли можно. Скорее речь идет о принятии Бердяевым современной ему советской России как закономерного этапа на историческом пути страны, о попытке показать своеобразие России по сравнению с западными странами. Тем не менее именно эта работа вызвала особенно резкую критику в эмигрантской среде; именно после ее выхода в свет «друзья и ученики Бердяева были глубоко и тяжело поражены» (как писал Федотов). Думаю, это было связано с включением в текст книги некоторых позитивных политических оценок сталинской России. Например, на страницах книги высоко оценивалась сталинская конституция 1936 года: «Советская конституция 1936 г. создала самое лучшее в мире законодательство о собственности. Личная собственность признается, но в форме, не допускающей эксплуатации»[433]. В определенном смысле книга была автобиографической — по ней можно судить, как изменилась позиция Бердяева по отношению к СССР за военные годы.
В «Русской идее» Бердяев продолжил темы другой своей книги — «Судьбы России». Здесь он тоже попытался определить русский национальный тип как противоречивый, антиномичный. Например, он считал, что русский народ — самый анархический, но — одновременно — и самый державный, государственный народ в истории: «…может поражать противоречие между русской анархичностью и любовью к вольности и русской покорностью к государству, согласием народа служить образованию огромной империи». Но Бердяев в этой книге отчасти изменил своему принципу антиномичности: с его точки зрения, анархизм перевешивает державность в характере русского народа, мыслитель даже называл его «народом анархическим по основной своей устремленности», послушание же государственной власти связывал лишь с колоссальным терпением и покорностью. Русские люди, по мнению Бердяева, очень остро чувствуют зло и грех любой государственной власти. С таким выводом не были согласны многие. Например Полторацкий рассуждал так: «В нашей истории действительно были явления анархического порядка, но если бы склонность к анархии была основной чертой русского народа, то, очевидно, у этого народа не было бы великого государства и не было бы почти тысячелетней истории. Кроме того, если даже признать, что у русских есть склонность к анархизму, это не значит, что подобную черту нужно возводить в достоинство и ее культивировать, как это делает Бердяев. Скорее, такую склонность следовало бы признать "великим злом" и всячески с этим злом бороться, как это делал хотя бы Константин Леонтьев»[434]. Бердяев, воспевая анархизм как идеал свободной гармонии и даже как победу Царства Божьего над царством Кесаря (не зря Габриель Марсель обвинил его в анархизме!), тоже, как и Полторацкий, апеллировал к истории русской мысли. Он убеждал читателя, что вся русская литература, как и вся русская интеллигенция XIX века, исповедовала безгосударственный идеал. Он называл имена К. Аксакова, А. Хомякова, М. Бакунина, Л. Толстого и даже Ф. Достоевского, почему-то и его причислив к анархистам, оговорившись, правда, что Достоевский и сам не знал, что он анархист. «Русский пафос свободы был скорее связан с принципиальным анархизмом, чем с либерализмом»[435], — был убежден Бердяев. Из всей истории русской мысли XIX века он вспомнил лишь одного представителя либерализма — Б. Чичерина, тут же противопоставив его взгляды «русской идее», дав понять, что Чичерин — абсолютно не национален.