Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Её силы были подорваны, и Феликс понимал это. Вид её прелестного личика, искажённого страданием и страхом, вызывал у него приступы самобичевания. Он не разрешил ей встречать его вечером у Гевандхауза, но не мог запретить ей, полузамерзшей и осунувшейся, ждать его у дороги.
— Силетт, моя бедная Силетт, — пробормотал он однажды, когда подсаживал Сесиль на сиденье экипажа и закутывал её плечи в свой плащ, — что я сделал с тобой! Я не должен был никогда втягивать тебя в это дело.
Она подняла на него голубые глаза.
— Я бы стала ненавидеть себя, если бы ты этого не сделал, — сказала она, улыбаясь, с любовью и облегчением оттого, что по крайней мере на несколько часов он был в безопасности и она находилась в его объятиях.
Так прошла неделя, показавшаяся им вечностью. Ледяной февральский ветер не унимался. Он всё дул и дул долгими, свистящими, сводящими с ума порывами на усыпанные снегом крыши фермы, прорываясь сквозь голые деревья, расшатывая ставни, наметая снежные сугробы под двери, гудя в печных трубах в бессмысленной, монотонной ярости.
Вечерние репетиции всё ещё проводились, но на певцов напало угрюмое беспокойство. Почему они всё ещё продолжали приходить, было для Феликса загадкой. Их вера иссякла, они знали, что «предприятие» обречено на неудачу, раскачиваясь, как смертельно подрубленное дерево перед тем, как упасть. Однако они приходили из какой-то непонятной преданности, которую не могли объяснить самим себе, как солдаты, собирающиеся вокруг генерала, который вёл их к поражению.
Их чувства по отношению к Феликсу были сложными. На самом деле им было всё равно, что произошло в Дрездене. Если его жена была согласна простить и забыть, они были готовы сделать то же. Несомненно, он был жертвой заговора, и им было его жалко. Но жертвы не побеждают, а навлекают несчастья на головы их последователей. С болью в сердце они решили, что ошиблись, поверив в него. Когда придёт возмездие, оно тяжелее всего ударит по ним. Они боялись, и, поскольку больше не верили в окончательный успех, их исполнение ухудшилось. Ожидая роспуска, они больше не старались.
Уныние повисло над репетиционным залом, всего несколько дней назад бывшим таким оживлённым.
Только Магдалена не поддалась атмосфере паники. Она по-прежнему переходила от группы к группе, резкая на язык и не покорённая по духу, стыдя их за малодушие, двигая пышной грудью и отпуская ядовитые насмешки. «Молоко и тыквенный сок — вот что вытечет из ваших вен, когда доктора разрежут вас... Слепые, как летучие мыши, и с блошиными мозгами — вы, наверное, верите этим лейпцигским лицемерам! Да, лицемеры — вот кто они такие, все до последнего. Послушать их — можно подумать, что они просто ангелочки. А как же насчёт его светлости? Почему газеты не пишут о нём, почему пастор не произносит речи о нём? Сама Ольга говорила мне, что возмущена тем, как травят бедного герра директора. Но подождите, я всё-таки приведу её сюда. Это даст пищу для разговоров». Жалкий вызов Магдалены был гласом вопиющего в пустыне. Певцы устало пожимали плечами. Какое им дело до Ольги и его светлости? Они бедные люди, беззащитные и запуганные.
Обеды на ферме теперь были молчаливыми и унылыми. Шмидт был предупреждён о том, что его сомнительное право на эту ферму будет скоро проверено. Щёки Гертруды скорбно обвисли. На простом и добром лице Танзена были написаны тревога и замешательство, оттого что он оказался по уши в этой злополучной авантюре. Несколько дней назад он нашёл свой лейпцигский каретный сарай разгромленным, окна выломанными, дверь болтающейся на одной петле. Что станет с ним и его семьёй, когда это всё кончится?
— Я знаю, что пришла развязка, — сказал Феликс жене однажды вечером, когда они собирались ложиться спать. — Я знаю, что потерпел поражение и нет ни малейшего шанса исполнить «Страсти» на Вербное воскресенье. Я знаю, что ты несчастна, и герр Ховлиц прав: абсурдно продолжать ездить в Лейпциг.
— Тогда зачем ты ездишь? — пробормотала она. — Почему не уйдёшь в отставку, не распустишь певцов и не положишь всему конец?
Феликс долго смотрел на неё своими грустными карими глазами.
— Силетт, — произнёс он наконец, — помнишь тот день в Швейцарии, когда ты сказала, что я должен поехать в Лейпциг, а я рассердился на тебя, потому что хотел ехать в Берлин и ты не могла привести мне ни одной причины, за исключением той, что у тебя есть «чувство»? Так вот, со мной то же самое. У меня есть чувство... Будь я проклят, если знаю, что оно означает. Но что-то говорит мне, что я должен продержаться ещё немного. Ещё совсем немного.
— Возможно, Бог придёт нам на помощь, — отозвалась Сесиль тихо, но в её голосе слышалось сомнение. Впервые её вера поколебалась. — Иногда я чувствую, что Он покинул нас.
— Не надо, дорогая, — проговорил он мягко, и теперь была её очередь удивляться. — Он не покинул нас. Конечно, так может показаться, но тем не менее Он поможет нам. Не спрашивай меня как. Я не представляю себе, как нам можно помочь, даже если совершится чудо. Но Он поможет, вот увидишь. — Бледное эхо его шутливого тона на мгновенье вернулось к нему, и он улыбнулся. — Только бы Он немного поторопился.
Итак, на следующее утро Феликс снова уехал в Лейпциг. Он больше не старался объяснять свои действия даже самому себе. Возможно, подумал Феликс с горьким юмором, он достиг той стадии, когда больше не мог принимать решения, даже решение остановиться. Здравый смысл подсказывал ему, что надежды нет и его борьба бесполезна. Подобно шатающемуся боксёру, он мечтал о матраце на полу, который бы показал ему, что он может сдаться, и поспать, и постараться забыть. Но этот момент ещё не наступил, и ему не оставалось ничего другого, как продолжать бороться, идти ощупью вперёд, доверяясь этому мистическому «чувству», велевшему продержаться ещё немного. Ещё совсем немного...
Однажды вечером во время ужина он заметил безобразный синяк на щеке Магдалены. Она старалась скрыть его под толстым слоем румян и пудры, но безуспешно. Сиреневатое пятно проступало сквозь них, и теперь она указывала на него, объясняя Танзену, таким образом приобрела его, поскользнувшись на лестнице своего дома. Ложь была настолько шита белыми нитками, что даже каретник, не отличавшийся особой проницательностью, пощипывал мочку уха с откровенным недоверием.
— Тебе лучше бы полечить его, — сказал он. — Если ты получила этот синяк, упав с лестницы, — наверное, ты спускалась на четвереньках, — я хотел бы посмотреть на синяки, которые должны быть на твоей спине.
После обеда Феликс попросил Магдалену прийти к нему в кабинет, и вскоре раздался робкий стук в дверь.
— Садись, Магдалена, — мягко произнёс он. — А теперь расскажи мне правду.
Её бравада исчезла.
— Какой-то человек избил меня вчера вечером, когда я возвращалась домой с репетиции. Он поджидал меня за дверью.
— Ты пожаловалась участковому полицейскому?
Она грустно улыбнулась, глядя на пламя свечи в оловянном подсвечнике.
— Если бы я пошла к Гансу, знаете, что бы он мне сказал? Он тряс бы меня за плечи, пока мои миндалины не очутились бы у меня в желудке, и сказал бы: «Ты чёртова дура, я ведь говорил тебе, что с тобой случится нечто подобное». Вот что сказал бы Ганс Полден, и был бы прав, потому что велел мне быть осторожной.