Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Анна! Анна! – звал я, и, как ни странно, эта женщина склонялась надо мной, поправляла подушку и что-то говорила, но я не мог понять ни слова и, чувствуя, что меня жестоко обманывают, снова начинал звать Анну, но слышал совсем иное:
– Лада! Лада!..
Вой сирены постепенно превращался в крики толпы, в свист, улюлюканье, доносившиеся из-за толстых стен консульского замка, а вспышки света, пробивавшиеся сквозь витражи, были всполохами пожара; и я, одетый в черный плащ, украшенный золотистыми блестками, поверх которого на крученой цепочке висел тяжелый крест с распятием, крепко сжимал серебряную рукоятку короткого римского меча, висящего у меня на поясе, и ходил по каменному полу верхнего зала. Графиня, стоя у приоткрытого узкого окна, смотрела на тысячи горящих факелов, освещающих осадный лагерь турков.
Подкомендант крепости Фредерико Бальдо закинул полы плаща на руку и сдержанно поклонился мне. Он принес плохие новости и, предугадывая мою реакцию, смотрел на меня с неприкрытой враждебностью.
«Ваша светлость, – произнес он, не моргая, не меняясь в лице, не сводя с меня своих черных, остекленевших глаз. – Турки начали штурм восточного бастиона».
«Я знаю! – оборвал я. – Что еще?»
«Если бы вы, ваша светлость, – со скрытым укором произнес подкомендант, – осмотрели бастион месяц назад, то ясно поняли бы, какой опасности подвергается большая башня вследствие износа фундамента, и держали бы там каменщиков до тех пор, пока они не закончили бы все восстановительные работы».
«Пошел вон!» – крикнул я.
Подкомендант снова поклонился, но еще более сдержанно, и этот поклон уже больше напоминал боевую стойку перед выпадом. Половину лица Фредерико освещало зарево пожара, вторая половина была черной, и мне казалось, что он, как шут, разукрасил свое лицо виноградным соком.
«Это не все», – с почтительным упрямством добавил он.
Я повернулся к нему, чиркнув шпорами по каменному полу. Подкомендант взглянул на графиню и опустил глаза.
«Турки разрешили покинуть крепость дипломатам, – произнес он. – Они гарантируют им жизнь, если те выйдут через главные ворота».
«Иди! – приказал я. – Забери с собой восемь моих конных стражников. Драться насмерть, пока я не выведу из крепости людей!»
«Слушаюсь, ваша светлость!» – ответил подкомендант, повернулся и, грохоча коваными каблуками, спустился вниз по круговой деревянной лестнице.
«Они решили во всем обвинить меня! – крикнул я. – Кафа не дала мне ни одного солдата! Татары примкнули к туркам, хотя я предвидел это и добивался их выселения из Солдайи! Кто меня послушал?»
Я подошел к графине и тронул ее за плечи. Она вздрогнула и, не оборачиваясь, произнесла:
«Я знаю, что вы мне хотите сказать. Мне очень трудно расставаться с вами, Христофоро!»
Под окном заклубился удушливый дым, и горячий ветер донес дикий вопль толпы. Графиня сделала шаг назад. Я быстро подошел к большому шкафу из черного дерева, открыл его ключом и потянул за ручку тяжелую створку. Здесь, среди бумаг письмоводителя канцелярии, отчетов попечительного комитета о бюджете и налогах, стоял небольшой сундучок, обитый медными уголками и обшитый металлическими лентами по периметру и диагонали.
«Графиня, – волнуясь, произнес я. – Это казна Солдайи. Это большое богатство, которое может попасть в руки неприятеля. Я не хочу перед вами лукавить. Солдайя очень скоро будет захвачена турками. Власти Генуи на этой земле пришел конец. Это горькая правда, но мне легче произнести ее, чем солгать вам, потому что чистота моих чувств сравнима разве что с этими брильянтами. Не могу допустить, чтобы они попали в руки турков. Прошу вас, умоляю, ради нашей любви – сохраните это как символ вечного огня наших сердец».
Графиня закрыла глаза, и наши губы слились в последнем поцелуе. Чувствовала ли она, что мы больше никогда не свидимся, что последним бастионом для меня и тысячи горожан станет церковь, где мы запремся и которая станет нашей братской могилой?
Графиня накинула темную вуаль и, покрыв сундучок голубым шифоном, пошла вниз. Через каминный зал мы вышли во внутренний дворик замка. Горячий дымный воздух разъедал глаза. Графиня прижала к губам платок. Я взял ее под локоть и повел в темную пристройку, которую караулил стражник.
«Иди со мной, – сказал я ему. – Здесь больше некого охранять».
Крепостное поле, погруженное в сумрак, напоминало завершающую сцену грандиозной мистерии. В красном свете огня блестели шлемы солдат и ополченцев. Ужасные крики женщин и детей, до смерти напуганных начавшимся штурмом турок, неразберихой и паникой, сливались в единый, непрекращающийся визг. Обезумевший наездник хлестал плеткой коня и кричал, чтобы ему дали дорогу. Казармы с сорванными с петель дверями зияли черными проемами, отчего напоминали огромных кашалотов, разинувших ненасытные пасти.
«Бегите в церковь! – кричал я женщинам, которые пытались схватить и унести детей и домашние пожитки. – Все в церковь! К богу! Просите у него защиты!»
У башен Тоселло и ди Пагано, сдавливающих главные ворота крепости, толпились люди с факелами. Неистово ржали кони, пыль, смешиваясь с дымом, столбом поднималась в ночное небо.
«Дорогу, проклятые! – закричал я, хватаясь за рукоять меча. – Дорогу консулу Солдайи!»
Стражник воинственно выставил вперед копье и древком расталкивал людей. Базарные ворота были слегка приоткрыты, и на одной из створок болтался труп привратника.
«Здесь консул! Консул!» – разнеслось по толпе, и передо мной расступились солдаты, живым щитом закрывавшие выход.
«Оставь оружие, – громко приказал я своему стражнику, – и выведи испанскую графиню Аргуэльо из крепости!»
Стражник скинул с себя сбрую, отдал солдатам копье и последовал вслед за графиней, быстро вышедшей наружу. Несколько мгновений я ждал, что она обернется, чтобы в последний раз взглянуть на меня, но графиня, прикрытая темной шалью, не остановилась, не замедлила шаг, и черная толпа турок, поверх которой, словно свечи перед иконой, полыхали факелы, поглотила ее…
Бог смилостивился надо мной, и я погиб, так и не узнав, что три недели спустя графиню жестоко казнят разбойники, хотя в ее сундучке золота было несоизмеримо больше, чем от нее требовали. Она выполнила мою волю – руки врагов не прикоснулись к символу нашей любви.
Очнулся я в больничной палате и долго лежал без мыслей и желаний, глядя на древнюю ель за окном, раскачивающую тяжелыми лапами.
Потом пришла высокая и крепкая, как баскетболистка, медсестра и сняла с моей забинтованной от плеча до пальцев руки круглую грелку, холодную как лед, и молча унесла ее с собой. Я почувствовал себя виноватым, словно сам мог давно догадаться, что не я один нуждаюсь в этой штуковине.
Потом жизнерадостная старушка привезла на тележке сваренную на воде жидкую пшенную кашу, покрытую тонкой подсохшей слизью, поставила тарелку на тумбочку, сунула мне в руку ложку и сказала что-то на непонятном языке. Я на всякий случай ответил: «Спасибо!» Когда старушка ушла, я тронул поверхность каши ложкой. Липкая, как изолента, каша мгновенно приклеилась к донышку ложки и легко отцепилась от тарелки. Я раскачивал над открытым ртом эту подрагивающую желто-серую субстанцию, напоминающую медузу, прикидывая, с какого края ее лучше откусить, но не успел этого сделать. Медуза шмякнулась мне на лицо, и я тотчас вспомнил ощущение, которое испытал давно, когда брадобрей прикладывал мне к лицу горячий компресс.