Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не могла не восхищаться им.
– Ты ведь знакома с Рудольфом Хайнцем? – спросил он.
И я отметила, как изменился его голос. Интонации, диалект – а казалось, что изменился даже тембр. Сейчас он был развязным, хрипловатым выходцем с заурядной колонии второго радиуса, например Тукана, но может, и помельче. Даже по голосу было видно, как он ненавидит землян и тех, кто пробился на Землю раньше него, – и неясно, кого ненавидит больше. Он пуп земли, по Божьему недосмотру родившийся на помойке, – но готов всем показать, чего они стоят по сравнению с ним.
– Считается, что евиты, и в особенности адамиты, не терпят животных в доме. Дом может быть построен для Бога или людей. А зверям место в зверинце. Или в лесу. По факту, все высшие иерархи имеют домашних питомцев. Даже у этой несгибаемой стервы Фатимы есть любимица. От нее, конечно, стоило бы ждать мексиканской голой собачки или игуаны, в крайнем случае домашней чернобурой лисицы. Ан нет. Обычная беспородная трехцветная кошка, которая регулярно сбегает из дому, и хорошо, если по возвращении одаривает хозяйку задушенными мышами, а ведь может и гадюку притащить. Фатима не хочет ее стерилизовать и поэтому два раза в год спешно пристраивает по храмам котят. А Мирра, к примеру, держит пшеничных терьеров. У него их штук десять. Прапрабабка все еще жива. Пять поколений. Рудольф – он любит выделиться. Выделился. У него попугай жако, который принципиально не летает. Наглая тварь передвигается исключительно пешком. Когда Рудольф хочет наказать оборзевшую птицу, он швыряет в него специальными войлочными тапками. Поэтому у него в доме нет ни одного целого тапка: попугай им мстит. К чему это я? Вот Радха – она не умней того попугая. Тоже мстит тапкам. Надеюсь, что у тебя хватит мозгов отличить тапок от того, кто его кидает…
Я почувствовала себя почти оскорбленной. Павлов верно истолковал мое молчание, поэтому хохотнул – надо отметить, премерзко, хотя и с оттенком смущения.
Радха вела машину аккуратно, даже медленно. Я уже видела злополучную парковку, которая для двоих человек стала последней остановкой в жизни. Рядом с лимузином Вальдесов стояла моя «Стрела» и еще несколько машин, парочка – точно проезжие туристы. Толпились люди, оттесненные от места происшествия цепочкой крепких ребят. Но я не увидела ни санитарных вертолетов, ни полицейских машин, ни тем более федералов.
Вместо них было три фургона армейского вида, но без опознавательной раскраски, и рота солдат. Командовал ротой подчеркнуто громоздкий мужчина.
В форме капитана военной контрразведки.
* * *
Нашу машину без слов пропустили за оцепление. Из окна я заметила лужи крови и два тела. Сеньора Вальдес лежала на боку, уткнувшись лицом в асфальт, выбросив руки вперед и подтянув колени под грудь. Жалкая поза. Словно бы она хотела спрятаться от смерти, оттолкнуть ее от себя – но смерть, как обычно, оказалась сильнее. При падении из узла ее волос вылетели шпильки, и легкий ветерок трепал распустившиеся мертвые пряди. Несмотря на яркое солнце, волосы казались пыльными и неухоженными – просто седыми космами старой ведьмы. Из-под груди натекла темно-красная лужица, блестящая, но уже подсохшая по краям.
В пяти метрах дальше на спине лежал мужчина. Еще живой. Лежал достойно, ровно вытянув ноги, глядя прямо в небо. Из угла рта и из носа текла яркая кровь. Я машинально прикинула объем кровопотери – около двух литров на данный момент. В теории, окажись он прямо сию секунду на операционном столе, в крайнем случае в вертолете, имел бы неплохой шанс выжить. Но не было ни операционного стола, ни санитарного вертолета. Ему даже первую помощь не спешили оказать.
Чуть поодаль я заметила Весту и Марию. Веста стояла в наручниках, совершенно растерянная, и на всякий случай не предпринимала ничего. Мария сидела на асфальте и плохо понимала, что происходит. На моих глазах ее вырвало, и, похоже, уже не в первый раз.
А к стеклам запертого лимузина изнутри прилипли три детские мордашки. Белые, с широко раскрытыми сухими глазами.
Я протянула руку, коснулась плеча Радхи, привлекая внимание. Показала ей на детей, спросила:
– Нравится? Эти трое вырастут моральными калеками. Благодаря тебе. А Леони и Лоренс, которые могли бы их вылечить, мертвы.
В эту минуту я сама была как зомби. У меня не срывалось дыхание, и пульс не участился. Не обращая никакого внимания на окружающих, я рывком сдернула заднюю панель в машине и нащупала аптечку. Вынула перевязочный пакет – да, плохонький, но лучше плохонький, чем никакого, – выскочила из машины и пошла к Энрике. На моем пути вырос давешний капитан.
– Уйди, дебил, – я дернула плечом.
Он схватил меня за локоть, я плавным, совершенно естественным движением вынула руку из его жестких пальцев. Кажется, он хотел продемонстрировать мне свой гнев; некоторые мужчины это любят – демонстрировать гнев женщине. Господин недоволен, ага-ага, как посмела… За моим плечом вырос Павлов:
– Капитан Флинн, отставить.
Его голос звучал серо, плоско и скучно. Точно так, как и должен звучать приказ полковника капитану, который решил на задании потешить самолюбие. Заодно.
– Есть, сэр. – Он отступил, старательно пряча злость.
– Во-первых, капитан Флинн, она старше тебя по званию. Во-вторых, я тоже не понял, а где санитарные машины?
– Но, сэр, я видел рану. Она смертельна.
– Капитан Флинн, вы военный хирург? Нет? Немедленно вызовите врачей.
– Полковник, – встряла я, – и не только хирургов. Вон той женщине, – я показала на Марию, окончательно ослабевшую, – не далее как сегодня утром дали яд. Какой – я не знаю. Скорей всего, не летальный, но это не значит, что без лечения она оправится сама.
– Спасибо, майор Берг, – кивнул Павлов. – Капитан Флинн, вы слышали? И какого черта до сих пор торчите на месте?
Я опустилась на колени рядом с Энрике. Он скосил глаза, зачем-то попытался поднять голову, отчего кровь пошла сильнее. Он заметил это, дернулся, задышал глубоко и сильно, пытаясь одновременно что-то сказать.
Люди странно реагируют на вид собственной крови. Большинство при виде глубокой раны впадает в панику. Собственное мясо, не прикрытое кожей, вызывает у них такое отвращение, что они пытаются убежать от него. Боль от ран не такая уж сильная, к тому же пик ее приходится на момент повреждения, а затем человек не чувствует почти ничего – до того периода, когда начнется нагноение или заживление. Остается только один страх, который и толкает раненого на самые безумные поступки. Кто-то воет и кричит, а кто-то торопится сказать окружающим «важное», без чего человечество явно не обойдется. Выздоровевшим обыкновенно бывает стыдно.
Конечно, не все таковы. Многие совершенно равнодушны к ранам. В древности безразличие к крови и открытому мясу считалось одним из необходимых достоинств воина. В наши дни на некоторые военные факультеты отбирают только таких людей. В частности, на факультет тактической разведки в Мадриде. Разрез над коленом, сделанный на испытательных тестах, потом заживляют так, что шрама не остается. У меня тоже не осталось. Август и Макс прошли бы тест с блеском – Макс с шуточками-прибауточками, а Август раздраженно поглядывал бы на часы, поскольку вечером собирался проведать знакомого коллекционера красных машинок, а с этими тестами рисковал опоздать. А вот Энрике провалился бы. Я с горечью следила за тем, как он вздрагивал всякий раз, едва его блуждающий взгляд задевал за нечто красное, жирно блестящее, манившее к себе всех окрестных мух, комаров и прочих мелких кровососов.