Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
За одну ночь в Алжире произошло сто четыре взрыва. Возникал вопрос, а не оттеснит ли армия «черноногих» в сторону. Как-то утром, садясь в такси, я услыхала по радио, что начиненный взрывчаткой автомобиль взорвался на Исси-ле-Мулино перед зданием, где должен был открыться конгресс Движения в защиту мира: убитые, раненые. Рассказывали свидетели. Ни одного дня, который не был бы отравлен.
Лига устроила митинг в Мютюалите. В начале собрания организаторов предупредили по телефону, что заложена бомба: классический трюк. Сартр выступал в гораздо более живой манере, чем в Брюсселе. Но людей пришло мало: две тысячи, тогда как можно было рассчитывать на шесть. Соглашение о прекращении военных действий ускорило деполитизацию французов; к тому же компартия по-прежнему с неодобрением смотрела на Лигу, и входившие в нее коммунисты готовили собрание без особого рвения. В конечном счете и Сартр и Ланзманн оба оказались правы: без коммунистов ничего нельзя было сделать, но с ними тоже ничего нельзя было сделать. Эта неудача опечалила и того и другого.
Референдум 8 апреля показал, что во Франции почти все желали теперь прекращения Алжирской войны, но происходило это в наихудших условиях. После стрельбы на улице Исли и оцепления Баб-эль-Уэда «черноногие» поняли, что они проиграли; они постоянно совершали диверсии в и без того разрушенной стране и устраивали бойни, еще более ужасные, чем сама война. Оасовцы обстреливали из миномета мусульманские кварталы, направляли туда горящие грузовики, расстреливали безработных возле агентства по найму, убивали домработниц. Каждое утро я со страхом открывала газету: что еще я узнаю? Первое время пресса почтительно сообщала об этих преступлениях на первой полосе: мусульмане могут дать отпор, все боялись. А потом с облегчением восхитились их дисциплиной: они действительно держались прекрасно! И сразу же отодвинули куда-то в угол случаи с автомобилями, двадцать – тридцать мусульман (официальная цифра), убиваемых ежедневно в Алжире, в Оране. Заключенные, расстрелянные в тюрьмах, приконченные в госпиталях раненые – этим возмущались с вялым лицемерием. И лишь когда «черноногие» ринулись во Францию, оспаривая у местного населения жилье и работу, только тогда они стали непопулярны: появился новый расизм – как раз вовремя, чтобы заменить старый, – в отношениях между людьми одной и той же расы, как будто непременно требуется ненавистный Другой, дабы гарантировать нашу собственную невиновность. Как будто армия, как будто правительство, которые вели эту войну, не состояли из французов Франции, как будто вся страна целиком не взвалила ее на себя! Соучастие подтверждалось ежедневно: истязатели были амнистированы, а дезертиры, неподчинившиеся, члены группы поддержки – нет. Жуо, приговоренный к смерти, не был казнен; Салан спас свою голову: расстреляли лишь второстепенных людей; во время судебных процессов проявляли беспокойство только по поводу лояльности обвиняемых и искренности их шовинизма, а убитые алжирцы не в счет. Никогда Алжирская война не была столь отвратительной, как в те недели агонии, когда она показала истинное свое лицо.
* * *
Союз советских писателей пригласил нас в Москву. В той области, которая непосредственно нас интересовала – культуре, XX и XXII съезды принесли плоды; это подтверждали поездки Евтушенко и еще в большей степени присутствие в Париже студентов, присланных русскими университетами. Я встретила одну грузинку, которая уже год совершенно свободно работала над диссертацией о Сартре: что-то новое действительно появилось под советским солнцем.
Три часа полета – и 1 июня мы приземлились в аэропорту, окруженном березами и соснами. Я вновь увидела Красную площадь, Кремль, Москву-реку улицу Горького, старую Москву, кружево ее домов, лабиринт ее дворов и парков, тихие скверы, где мужчины играли в шахматы. Женщины были одеты лучше, чем в 1955 году витрины – несмотря на довольно большую скудость – выглядели более привлекательно. Информативная реклама делала успехи: на стенах висели рекламные щиты, нередко с использованием рисунков Маяковского и довольно забавные, а также фотографии из демонстрировавшихся в тот момент фильмов. По вечерам зажигались неоновые вывески. На улицах было приятно, царило большое оживление, но без сутолоки и спешки, озабоченность соседствовала с развлечениями, много молодежи и веселья. На шоссе довольно напряженное движение, в основном это грузовики и легкие грузовые автомобили. Однако новые кварталы, несмотря на обилие деревьев, так же скучны, как наши муниципальные постройки, они окружают город, насчитывающий теперь восемь миллионов жителей.
Мы встретились со старыми знакомыми – Симоновым, Фединым, Сурковым, Ольгой П., Корнейчуком, женой Эренбурга (его самого не было в СССР) – и увидели новых. Переводчицей у нас была Лена Зонина, секретарь французского отдела Союза писателей и критик; она знала многие наши книги, написала статьи, посвященные «Мандаринам» и «Затворникам Альтоны», скоро она стала нашим другом. Иногда ее заменял секретарь итальянского отдела Георгий Брейтбурд, прекрасно говоривший по-французски. Мы на удивление хорошо ладили с ними.
Свои встречи мы решили ограничить кругом интеллектуалов: писателей, критиков, кинематографистов, театральных деятелей, архитекторов. И у нас сложилось впечатление, что после мрачного Средневековья мы присутствуем у истоков Возрождения.
Истоков трудных и бурных: между новаторами и консерваторами развернулась борьба. Большая часть молодежи примкнула к первому лагерю, но были там и пожилые люди: Паустовский, Эренбург, чьими «Воспоминаниями» зачитывались студенты; зато некоторые молодые оказались оппортунистами и фанатиками. Но суть не в этом, в целом речь шла о конфликте поколений. «Самое замечательное, что у нас есть сейчас, – это молодежь», – говорили нам друзья. Но многим хотелось бы держать ее в узде. «Для молодых все теперь так легко!» – сказал нам один пятидесятилетний, который, однако, очень любил их. Нам понятна эта горечь. Сыновья втайне упрекали отцов за то, что те мирились со сталинизмом: а как бы сами они поступили на их месте? Надо было жить, и люди жили. В противоречиях, компромиссах, расколах, в подлости, но иногда и с верностью, благородством, смелыми поступками, которые требовали гораздо больше мужества, чем когда-либо случалось проявить двадцатипятилетнему советскому юноше. Свысока относиться к людям, чьи трудности вы не делили, это всегда несправедливо. Тем не менее молодежь была права в своем стремлении не ограничивать десталинизацию отрицанием прошлого, в стремлении открывать новые пути. Они вовсе не обращались к буржуазным ценностям, а боролись против пережитков сталинизма; после потоков лжи они требовали правды и считали, что для искусства и революционной мысли нужна свобода.
В одном они, безусловно, добились победы: в поэзии. Евтушенко мы видели лишь мельком, зато часто встречались с его младшим собратом – Вознесенским, почти столь же популярным, как и он, хотя его произведения были более сложными. Мы познакомились с ним случайно на перроне вокзала в тот вечер, когда уезжали в Киев. Очень молодой, преисполненный наивного оптимизма, с улыбкой на губах и сияющими глазами, со странной синей шапочкой на голове, он говорил со мной по-английски с приятной непосредственностью. По возвращении он предложил нам прийти на обсуждение его стихов в районную библиотеку. Он привык к традиционным в России поэтическим вечерам, нередко собирающим под открытым небом или в залах тысячи слушателей. На этот раз речь шла о более узком собрании – человек четыреста или пятьсот, – где после суровой критики в его адрес, появившейся в «Литературной газете», Вознесенского просили объясниться. Он волновался. «Это недруги», – шепнул он нам, занимая место перед собравшимися. Стоя, с полузакрытыми глазами, он декламировал стихи, перевод которых нашептывала нам Лена Зонина. Аплодировали оглушительно. Поднялась молодая девушка. В первый раз она слушала стихи Вознесенского на площади Маяковского; читавший их парень и люди, которые слушали, показались ей подозрительными, к тому же там говорились ужасные вещи о женщинах. Она вернулась домой потрясенная, не могла есть, плакала, родители забеспокоились. Во время этого подробнейшего описания ее целомудренной растерянности раздавались смешки и ворчание. Но то, что она услышала сегодня, ей понравилось, – сказала она в заключение. Учителя, студенты выражали свое восхищение Вознесенским. «Хорошая это поэзия? Поэзия, которая останется? Нам плевать: это наша поэзия, поэзия нашего поколения», – заявил один. «При первом прочтении, – призналась женщина-врач, – я ничего не поняла, это было чересчур герметично. Но потом я заметила, что именно поэтому образы, стихи запомнились мне, и я часто их повторяла. Я несколько раз перечитывала Вознесенского и все больше любила его. Я спрашиваю и хочу получить ответ: правы ли такие поэты, как он, такие художники, как Пикассо, не стремясь к тому, чтобы их поняли сразу? Они заставляют нас делать усилие, которое обогащает нас. Но с другой стороны, это отнимает время, а когда работаешь по десять часов в день, время бесценно». Общее мнение было таково, что не следует упрекать творца за то, что он труден.» «Когда я читаю журнал по своей специальности, – заметил один инженер, – я возвращаюсь к нему несколько раз. Почему же поэтам не требовать того же от нас?» Поднялась одна учительница лет сорока и стала зачитывать длинный перечень упреков: она вменяла в вину Вознесенскому его неясность; ее двенадцатилетние ученики ничего не понимают. (Возражения, смех.) Он употребляет непонятные слова, такие как химера. (Смех, крики.) Под громкий насмешливый гул она невозмутимо продолжала свою обвинительную речь. «И она преподает литературу нашим детям! Какой стыд!» – кричали подростки. Когда она кончила, слово взял молодой азиат; он заочно учился в Литературном институте имени Горького и знал Вознесенского наизусть. «Напрасно вы оскорбляете эту женщину, – добродушно сказал он, – ее надо просто пожалеть». Все молодые люди, с которыми мы встречались, преклонялись перед Вознесенским. «Мы являемся специалистами, – объясняли нам физики, – технарями. Он говорит от нашего имени, и, читая его, мы чувствуем себя полноценными людьми». А сам Вознесенский сказал нам: «Поэзия – это форма, которую принимает молитва в социалистических странах». Критики подвергают нападкам молодых поэтов, бюрократы их притесняют, но чтобы помешать их свободному самовыражению, пришлось бы вернуться к сталинским методам и прежде всего запретить такие собрания, которые Вознесенский называл «мои концерты». На самом деле их никто не притесняет. Они путешествуют. Целой группой они приезжали в США, где прекрасно поладили с битниками. Их книги издаются сотнями тысяч экземпляров.