Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я перелезаю через железные балки и груды камней, проникаю в дыры и трещины, меня засыпают штукатурка и пыль; наконец, я попадаю на другую половину Синагогального двора — и замираю, окруженный дикими колючими растениями. Они карабкаются на стены, оплетают пустые здания, прикрывают синагоги «Хевре-пойалим», «Тиферес-бохурим» и Койдановскую молельню[210], чтобы они не стыдились своей наготы. Но надписи на стенах не дают зарослям скрыть их. Буквы горят и падают мне на лицо, как искры: мы были построены, говорят синагоги, в 1871 году, в 1865 году, в 1835 году. Здесь, кричат немые молельни, погребены молитвы евреев за сто лет.
Старо-новая синагога, чтобы ты не упала, тебя подперли снаружи стеной, а изнутри поддерживали молитвами. Построивший тебя большой богач и филантроп Йеуда Сафра ве-Даяна[211]оставил общине целое состояние с условием, что его зять реб Шмуэль станет виленским раввином. Главы общины пошли на это, но после смерти дарителя рассорились с его зятем. Они позорили и преследовали его, пока не вынудили бежать из города. После кончины реб Шмуэля город раскаялся в нанесенных ему обидах. И в Городской синагоге около священного кивота установили камень, чтобы никто не садился на место последнего виленского раввина. Теперь вся Вильна стала надгробным камнем последнему еврею, а на месте евреев сидят необрезанные, как совы на руинах.
Мне кажется, что, пока я стоял среди этих растений, они выросли еще больше. Сорные травы оплетают и опутывают меня, не давая выйти. Я вырываюсь из их зарослей и хочу вернуться на первую половину двора. Но со Старой синагоги срываются кирпичи, словно Бог услышал мольбу разрушенного святого места и защищает его, не позволяя грабителям осквернять и обирать его дальше. На меня нападает страх: неужели я останусь здесь в плену у рухнувших стен? У самой земли я замечаю задние окна виленской Городской синагоги. Я лезу в эти оконные проемы, чтобы через синагогу выбраться наружу.
Я прохожу через Городскую синагогу, опустив голову: я ничего не хочу больше видеть, я сыт по горло пылью этих руин. Медные перила ведущей во двор парадной лестницы сверкают так же, как в былые праздничные дни, когда здесь стояли молящиеся, слушая кантора и певчих. Из вестибюля на меня глядят уцелевшие кружки Меера-чудотворца[212], ящики для пожертвований на богадельню, на больных и учителей. Пустота синагоги веет мне в спину холодом ледяного моря, примораживает ноги к ступеням и не дает уйти. Я медленно оборачиваюсь, смотрю в глубь Городской синагоги и вижу, что она выросла, как вырастают ногти и волосы мертвеца. Без скамей, стоявших в несколько рядов, она кажется вдвое больше и просторнее. Четыре громадные колонны вокруг бимы и колоннада из полосатого мрамора на ней похожи на фонтаны, льющие воду дугами. На месте кантора, там, где висели арфы Давида и священные животные, остался сиротливый стих из Святого Писания: «Да произнесут имя Мое над сынами Израиля, и Я благословлю их»[213]. Этот стих застыл на цементных ступенях, ведущих к священному кивоту, где, благословляя, простирали руки коэны[214], которые никогда уже не поднимут их в благословении, потому что руки их сожжены.
Я слышу вкрадчивый шум и снова оглядываюсь. С потолка падают капли, медленно и монотонно, как со свода каменной пещеры высоко в горах. В Вильне дождь не шел уже несколько месяцев. Это капает вода, скопившаяся на прогнившей крыше в прошлом или позапрошлом году. Ледяные капли падают на цементный пол мерно, по одной, и их отзвук в стылой пустоте так протяжно уныл, так печально тосклив, словно там, в потолке старой Городской синагоги, скопились слезы виленских евреев и жалуются, сетуют, тихо вздыхают, говорят призрачным голосом тишины:
«Ты вернулся из дальних мест с затаенным упреком в сердце. Ты бежал на север и жил среди чужого народа, обученного военным уловкам. Этот народ дрался с немцами, с напавшим на него с запада врагом. Яростный героизм победителей сбил тебя с толку, и теперь ты требуешь героизма и от нас. „Почему вы не сопротивлялись?!“ — кричишь ты. Тебе мало того, что ты спас свою жизнь, — ты хочешь спасти и свою надуманную честь, предстать перед миром последним уцелевшим героем. Ты требуешь, чтобы мы оправдывались перед яростными душой, живущими мечом племенами, объясняли, почему мы не отомстили».
«Ты не знаешь, что нас обманули. Убийцы подослали к нам предателей, чтобы те заставили нас думать, что работой мы откупимся от смерти. Из могил ведь никто не пришел сказать нам правду, а леса вокруг Понар берегли тайну кровавых ям даже от птиц. Надсмотрщики и притеснители из нашего народа, надеясь прожить на день дольше соплеменников, после каждой беды утешали нас, уверяли, что новых бед не будет. А мы были обременены детьми, женами и престарелыми родителями. Нас мучали, чтобы мы потеряли образ Божий, раздевали догола, чтобы мы сломались от стыда, и под градом ударов мы сами бежали к яме. Сами! Потому что нет ничего ужаснее, чем стоять в поле в окружении палачей и видеть, как других ведут на смерть. Соседи уходят, а ты остаешься на потом, до следующего раза. Знаешь ли ты, что умереть при этом хотя бы на минуту раньше, — облегчение? А ты еще требуешь от нас героизма, ждешь, чтобы мы своими мертвыми руками подкрепили твой авторитет среди народов мира, преклоняющихся перед силой, а не перед страданиями».
«А ты, мужественный сердцем, что ты сделал, чтобы мы не умирали? А братья твои вдали, в свободном мире, — что они сделали? Бросились в ноги всей Земле и вымаливали для нас спасение? Почему вы не осаждали мольбами лидеров государств? Почему не ложились поперек улиц, чтобы мир не мог пройти мимо нашего уничтожения? Почему из чувства протеста ты не уморил себя голодом, не рвал на себе одежду в знак траура каждый день, каждый час, каждый миг? Ты не выказал еврейской самоотверженности, а от нас ждешь геройства, достойного Эсава. У того, кто говорит, что мы виновны в нашей слабости, нет ни совести, ни сердца. Тот, кто говорит, что мы грешны, хулит Бога. Сегодня Судный день, помолись за нас. Нашу жизнь прервали, и прервали нашу молитву».
Так с плачем говорят мне капли, падая с потолка слеза за слезой, упрек за упреком. Каждое слово гудит в моем черепе, каждая капля пронзает ужасом, будто в тело впивается иголка. Но я не ухожу: я словно настиг после долгих поисков терзавших меня духов. «Оставьте меня, оставьте, не мучайте больше, — бормочу я. — Сколько пожелтевших обрывков книг мне нужно еще проглотить? Сколько раз окровавить пальцы о старые гвозди и ржавую посуду? Сколько пепла должно осесть на моих губах и в моих легких? Сколько плесени въесться в кожу? Скольким стихам из Святого Писания надо врезаться в мой мозг и морщинами лечь на лицо?» Я поднимаю голову и ищу те буквы, что остались висеть под сводом синагог, как части расчлененного тела. А в тюрьме гетто мне пришлось склониться до самой земли, чтобы прочесть надпись, сделанную на стене маленьким еврейским мальчиком: «Йоселе готовится к Понарам»…