Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огонь над материной хатой… огонь над Оксаниным двором. Огонь над богатым домом в Миткином селе. Пекельный огонь, черти с вилами ждут, ухмыляются…
– Ты чего, чумак?!
Гринь мотнул головой:
– Ничего.
Сотникова нахмурилась:
– Ты вот что, чумак. Как домой вернемся, сходил бы в Киев, поклонился святым мощам…
Гринь усмехнулся. Надо же, «как домой вернемся»…
– Нет мне прощения, сотникова. Хоть на карачках в Киев поползу, хоть сам мощами лягу! Ты со мной, иудой, один хлеб жуешь – и на том спасибо.
Помолчали. Над самой землей прошелся ветер, Гринь потянул носом, надеясь услышать знакомый запах колыбели, – но пахло травой, водой и древесной гнилью, а больше ничем.
– Чем же тебе заплатили, чумак? – жестко спросила сотникова.
Гринь отвернулся.
Брови, как две угольные ленты. Яблоко в платочке. И щеки, как яблоки… Оксана.
– Ведь зрадник, он что? – раздумчиво спросила сотникова. – Он себя сам выгораживает, чорт, мол, попутал! И у Дикого Пана, не к ночи будь помянут, таких зрадников целый мешок, среди сердюков-то. Разве нет?
Над костром кружились, остывая, белесые хлопья пепла, а Гриню казалось, что идет снег, снег, снег.
Он разлепил губы и стал рассказывать. И чем дальше говорил, тем глуше болела затянувшаяся рана в боку, тем внимательнее глядела сотникова.
Говорил про Оксану. И не про ту, со смородиновыми щеками, красавицу, которой поднес шкатулку с жар-птицами. А про ту, с которой вместе свиней пасли и за бодливыми козами гоняли. Которая яблоками пахла и умела, как взрослая, повязать тряпицей ранку или вытереть подолом горькие Гриневы слезы. Это когда поймают на баштане и вожжами отдерут или когда с рыжей кобылы свалишься и бежишь за ней, проклятой, без всякой надежды догнать.
– Невеста твоя? – шепотом спросила сотникова.
Гринь покачивался – взад-вперед. Попробовал замереть – нет, будто не хватает чего-то. Дал себе волю, качнулся снова, взад-вперед.
…И как решил свататься. И как пошел чумаковать, хоть и страшно было, – из родного-то села первый раз в жизни. И как степь сперва подернулась маковым алым ковром, потом выгорела под солнцем, ощетинилась колючками, а по ночам над головой лежал все тот же бесконечный шлях – его и кличут Чумацким. И как спасались однажды от пожара – черный дым вполнеба. И как цедили воду из бурдюка; и как разъедает ладони эта самая соль… Только про то, как казнят в степи разбойников, рассказывать не стал.
И как вернулся домой. Принес денег на свадьбу и невесте подарок.
– Так это Оксану тебе Дикий Пан посулил? – медленно спросила сотникова.
– Н-не… Юдка.
– А родители что же, отдавать не хотели?
– Н-не… Родители… к тому времени уже в своей хате сгорели.
– Гонтов Яр?!
– Д-да… Пан… Юдка.
– Убью, – сказала сотникова и блеснула глазами так, что и глухой догадался бы: убьет Юдку… коли поймает.
Помолчали.
– Чумак, слышь…
Яринин голос зазвучал странно. Будто грудь сотниковой сдавили обручем и не дают вздохнуть.
– Чумак… Твоя Оксана красивая?
– Да, – сказал он, не раздумывая.
– Чумак… Ты за это ее полюбил? Так, что даже на зраду решился?
Гринь молчал.
– Чумак… Если девка… некрасивая… то лучше бы ей парнем родиться, верно?
– Кто же выбирает? – сказал Гринь шепотом.
Теперь смолчала сотникова. Гринь искал слова утешения и не находил – кто ж мог подумать, что гордая Ярина Логиновна так заговорит с ним. Хотя с кем ей, бедняге, еще говорить?
– Чумак… мы никогда не вернемся домой.
– Вернемся, сотникова.
– Нет, не вернемся! Мы в пекле. Все потеряли… дура! Надо было… Хведир, дурак… я его под ребра… а надо было…
– Писарчук? – спросил Гринь бездумно.
Сотникова разрыдалась.
Он сел рядом и стал утешать. Не впервой. К завтрему небось снова гонору наберется, станет очами блестеть и хвататься за несуществующие пистоли.
Сотникова была совсем худая. Кожа да кости. Нет в ней ничего от Оксаны – ни щек румяных, ни глаз, как вишни. Гонор один, да и тот подломленный.
– Чумак… Слышь…
– Да, Ярина Логиновна.
– Ты меня так не зови!.. Скажи, я совсем… никому не нравлюсь?
– Отчего же, – механически сказал Гринь.
– Скажи… я как опенок засушенный?
Гринь растерялся:
– Ну почему – опенок?
– Скажи – смог бы поцеловать меня, или лучше жабу поцеловать?!
Сотникова вдруг озлилась. Неведомо на кого – на себя ли, на Гриня, на судьбу.
– Что, страшная я, как смертный грех? Тебе, великому пану, и смотреть гадко, не то что голубить? Легче козу полюбить?!
– Ярина…
– Так уйди! – Сотникова неожиданно сильно толкнула его в грудь. – Уйди, коли тебе так противно!
Теперь озлился Гринь. Надо же, как выкаблучивается, скверная девка. Мало пороли ее, безобразницу!
Перехватил Яринины руки. Гонор – хорошо, а мужик все же сильнее, чем самая бешеная девка. И это правильно, а то невесть куда свет скатился бы через этих баб!..
Ярина сверкала глазами. Щеки – мокрые от недавних слез, искусанные губы распухают на глазах. Эх, глупое дите!..
Соленые губы-то. Оно и понятно.
Не укусила бы, как тот котенок. Зубы острые…
Нет, не кусается. Обмякла.
Совсем обмякла. И губы… живые. Ой, Господи!..
Гринь с трудом отстранился. Грех, грех-то какой. Приголубил-то девку скорее из жалости, а грешная плоть взбеленилась, теперь спать не даст. Ох, Ярина Логиновна!..
Сотникова сидела красная, как степь по весне. Вся в маковом цвете. И горячая, жарче, чем костер.
Эге, подумал Гринь удивленно. А ведь панночка та еще, с перцем панночка, ей бы не шаблей махать и не сотней командовать…
Пахло водой и ночью. Еле слышно шумели ветки над головой, и шумела вода, но стук Гриневого сердца заглушал все звуки.
– Слышь… чумак… спать пора.
И голос у Ярины Логиновны изменился. Сделался басовитым, как гудение шмеля.
Теперь поспишь, – подумал Гринь горько.
Столько ночей они провели бок о бок, и хоть бы что! Бывало, на одной рогожке укладывались рядышком, как два полена, бесчувственные, равнодушные, только одним озабоченные: спать.
Гринь улегся на бок, подтянул колени к животу, закрыл глаза. Сразу привиделась голая сотникова – но не такая, какой он ее из-под бурелома вытаскивал, безжизненная и окровавленная. Нет – чистая, легкая, как из бани.