Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первые дни войны отца и мать мобилизовали и срочно послали на фронт, так срочно, что у них не осталось возможности распорядиться судьбой девятилетнего Миньки. Мама успела отдать ему немного денег да забросить, что было стоящего, в угол, а угол она загородила шкафом, поставив его наискосок. И отец, и мать думали, что вот-вот вернутся с победой, а ребенок их подождет. Так Минька остался один, а в Киев вошли немцы…
Первые дни он мотался с пацанами в поисках пропитания и научился ночевать в брошенных квартирах или на чердаках, потому что дворник-татарин давно его ненавидел из-за шустрого характера и мог сказать немцам, кто он такой. А так, со своим вздернутым носиком и прижатыми ушами, Минька на еврея не был похож.
— Шёне кнабе (красивый мальчик), шёне, шёне, — говорили о нем немецкие солдаты, вспоминая своих детей, и один отрезал ему кусок хлеба…
Когда, приняв все меры предосторожности, он все-таки сунулся домой, шкаф в углу комнаты оказался отодвинут, а угол — пуст. Прячась за занавеской, Минька выглянул в окно: широкий, как шкаф, немец в сдвинутой на затылок пилотке затащил черноглазую девчонку, дочку дворника, в дощатый дворовый сортир и, не закрывая дверей, старательно и насильно донимал ее там, двигаясь совершенно по-собачьи…
Вместе с двумя приятелями Мишка решил бежать из города, догоняя своих. Они пошли по дорогам не прячась, не зная, где север, где юг, и напоролись на воинский эшелон с нашими матросами, а те взяли их с собой. Впервые за много дней пацанов накормили, дали махорки, а старшой подарил Миньке алюминиевую кружку, которую он берег всю войну…
Поезд шел на восток в пропащую неизвестность, и на каком-то гудящем, задымленном узле Минька встретил отца. Вы говорите, что чудес не бывает, а я верю в военные байки и великую непредсказуемость жизненных сюжетов, поверил и тут. Да, отца для того и отпустили на короткое время, чтобы он мог поискать брошенного ребенка, и они столкнулись нос к носу, вот — ребенок, а вот — отец…
Три дня длилось семейное счастье, и было решено, что Миша поедет к бабушке, в город Барнаул. На дорогу отец выдал ему чемодан папирос — менять на еду или торговать, чтобы прокормиться. Они стояли на станции, уже попрощавшись, но еще не расходясь. Ну, ладно, еще минуту… Ну, ладно, еще… И тут на соседний путь подошел поезд-госпиталь.
— Давай спросим про маму, — сказал отец и не успел спросить, потому что из этого поезда навстречу им вышла мама…
— Ладно, о войне хватит, — сказал Миша Волков, — давай попросим кого-нибудь, чтобы нас щелкнул.
И какой-то случайный омич нажал на гашетку.
Полыхающим июньским днем восемьдесят первого года, за два лета до любимой Японии, мы сошли с набережной на белый иртышский катерок; Миша в темной безрукавочке под шею, тесных джинсах и светлой шляпке с узкими полями взялся одной рукой за леер, другая, конечно, в бок, и правда, красавец-мужчина, а рядом — Р., рубашонка навыпуск, рукава подкатаны и вельветовая шапчонка, темная с козырьком, тоже от буйного солнца. И оба держат улыбки не хуже Юры Аксенова. А солнце садит вовсю и греет крашеный катер, на котором мы стоим, и темную воду реки, и буксирчик «Б-1 206» на заднем плане, а там, в глубине кадра, и зеленый островок посреди большой воды, и дальние силуэты гастрольного города Омска…
Зачем он рассказывал свою биографию? Не просто же так, а что-то толкнуло. Что? Может, забыв свои премьерские закидоны, все-таки искал в артисте Р. верного товарища? Послушай, мол, мою историю и поймешь, почему я стал таким, а не другим, и не тем, кого во мне ищут. А может, потому что понял наконец: никто в нем давно ничего не ищет, и при всей нашей звонкой общности мы отроду одиночки, дети, брошенные в пасть тщеславной войны, на которой победителей не судят…
Родители с утра до ночи вкалывали, а Минька сроднился с улицей, куревом, водкой, матюгами, с оголтелой киевской шпаной, игрой, промыслом, подвальными тайнами и срамными картинками. Хорошо, учительница литературы завлекла чтением, а билетерша ТЮЗа стала пускать на галерку. Так и вышел ребенок в школьной самодеятельности играть партизана в отцовских штанах, с мотней, завязанной под самое горло: шёне кнабе, шёне…
Когда Миша окончил школу и сказал отцу, что поступает в театральный, отставной майор Вильф расстроился так, что, нацепив военные регалии, пошел на прием к ректору института Амвросию Бучме. Он доверительно просил великого артиста в студенты сына не принимать, сами, мол, понимаете, что это за профессия для мужчины, за редким, конечно, исключением, как вы. Глянув на Миньку проницательным глазом, Амвросий Бучма казав, то есть сказал: «Цього хлопчика мы визьмемо!..».
И Минька стал вторым институтским евреем. Первым был Толик Ротенштейн, который прошел войну от звонка до звонка, и отказать ему в поступлении было ну просто никак. А вторым — Минька, потому что родной отец просил его не брать. Если бы майор схитрил и попросил Бучму сынка принять, может быть, Амвросий Батькович казав бы: «Цього хлопчика мы нэ визьмемо», и у парня была бы другая судьба…
По распределению Миша попал в Николаев, но скоро главреж Киевского ТЮЗа вернул его в Киев, и Вильф стал тюзовским премьером. Но потрясла украинскую столицу другая, околосценическая история…
Этот… мяхко ховоря… артист… на глазах усей киевской общественности… открыто, понимаешь… без усякого стеснення… увел молоду жену… у кого?., у секретаря Центрального Комитета Радяньской Комунистичной партии… по идеологии, — ты только обрати внимание, не по промышленности, скажем, и не по сельскому, мать его, хозяйству, а по идеологии, увел жену у самого Володимира Ефременки!.. И у то самое уремья, кохда идеологична борба достигла такого накала, понимашь!.. И — на тебе!.. Алла Ефременко. щира украинка, красавица, умница, редактор радяньского радио, за кем пошла, у разгар борьбы нашей партии с разгулом сионизьма!..
Шутки шутками, но это была любовь, любовь без спросу и без оглядки, и Аллочка навсегда посвятила себя Мише…
Другая, волнующая и тоже не совсем сценическая история случилась в театре Леси Украинки, причем несколько раньше, когда Аллочка еще была одной из первых дам республики.
Павлик Луспекаев и Алик Шестопалов после совместного спектакля поспорили на тему, кто из них двоих является лучшим артистом. Они разгорячились, может, и не без помощи украинской горилки, и спор стал переходить в расширенные дебаты. Ни один, представьте, не хотел уступать, и от логических доказательств и ярких примеров начали переходить на личности, а когда задевают личность, возникает естественная ситуация защиты чести и достоинства и даже переход к сатисфакции, причем безо всякого оружия, с помощью одних голых рук. Темпераментом Бог не обидел ни того, ни другого, но насчет слепящей ярости и беспризорной привычки к сатисфакции с применением рук и ног Луспекаев был сильней. И он Алика Шестопалова отчасти даже и покалечил. Не мог остановиться…
Конечно, общественность и дирекция сказали свое веское слово, и Пашу должны были уволить из Леси Украинки окончательно и с волчьим билетом, то есть по такой статье, с которой его ни один театр в стране артистом не взял бы. А Паша был знаком с Аллочкой, так как она имела неосторожность приглашать на свои радиопередачи и его, и Алика Шестопалова, и других киевских артистов, в том числе Мишу Вильфа, который, как мы уже знаем, решительно повлиял на ее судьбу.