Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик разжег керосинку, поставил на нее жестяной чайник. Спросил:
— Может, поесть хочешь?
— Спасибо, не хочу, — ответил Самарин, хотя вдруг почувствовал острый голод. Но ему не хотелось обременять старика, которого он поднял с постели, да и не хотелось разговора, который неизбежно возникает за столом.
А старик между тем не выказывал ни удивления, ни досады, ни любопытства — ни о чем его не спрашивал и вел себя спокойно, будто все именно так и должно быть. Заварив себе чаю, сел к столу.
Самарин спросил:
— Вы один живете?
— Сын мой в Красной Армии воюет с первых дней войны. Старуху схоронил в сорок втором. Легкие застудила... не выжила. А сам-то я печник, между прочим. На этой улице все печи мои. Работа есть и теперь — кладу маленькие печки, чтобы дров меньше шло. Такие вот, — он показал на пристроенную к большой печи полукруглую кирпичную приставочку. — Сам придумал, люди спасибо говорят, подкармливают кто чем... Давай-ка спать ложиться. Вам придется лечь на нижнем этаже. Соседи, знаете ли, наведываются, а они — народ всякий. Но там, не бойтесь, тепло.
Старик подошел к печке, поднял и сдвинул в сторону железный лист, какой всегда кладут перед печью, и открыл люк в погреб.
— Давай сюда коптилку! — распорядился он.
Самарин спустился в подвал. Это была самая настоящая комната с дощатыми стенами и полом. Две бочки отгораживали часть комнаты, где стояли аккуратно прибранная кровать и тумбочка.
Пожелав Самарину спокойной ночи, старик закрыл люк. Самарин не раздеваясь лег на постель и загасил коптилку. Тишина густая, непроницаемая, как и темнота. И все точно отхлынуло от него, и он заснул.
Самарин прожил у старика три дня. В ночь на четвертый, только лег спать, старик поднял его:
— Вставай, вылезай.
В комнате кроме старика были двое: мужчина и женщина. Оба в летах — под пятьдесят примерно, одеты по-крестьянски, на ногах валенки.
Самарин поздоровался с ними и ждал, что они скажут. А они смотрели на него и молча переглядывались. Потом мужчина сказал женщине что-то по-латышски, и та в ответ кивнула.
— Вид у вас не очень... уж больно у вас городской вид, — наконец сказал мужчина. — И молоды очень. — Показал взглядом на женщину и добавил: — Как муж для нее — молодой, а так надо.
— А что? Поймала молодого. Разве не бывает? — серьезно сказал хозяин.
— Одежда другая есть? — спросил мужчина.
— Я свою дам, будет по росту, — сказал хозяин.
Мужчина и женщина заговорили между собой по-латышски, потом мужчина обратился к Самарину:
— Сегодня мы вас только из города вывезем, а что потом — подумаю. Переодевайтесь скорее.
Женщина вышла из дома. Хозяин притащил одежду.
— Нижнее тоже давай, у него больно чистое, — распорядился мужчина.
Самарин оделся во все чужое. На ноги — сапоги, вместо пиджака — тяжелый рыбацкий свитер. Оглядев его, мужчина сказал:
— Снимайте часы, дайте мне. Когда можно — верну.
Вскоре они вышли на улицу, где стояла лошадь, запряженная в розвальни. Женщина разворошила сено посередине, и туда лег Самарин. Мужчина и женщина сели по бокам, и сани тронулись по рыхлому снегу.
Мужчина, склонясь к Самарину, сказал:
— Мы тут передумали — вы ей брат... младший... больны животом... возили в город к доктору. Имя ваше Индрикис Ога... Ин-дри-кис... Ога... Надо запомнить.
И весь разговор.
Теперь Самарин слышал только хруст шагов лошади по снегу и скрип полозьев, смотрел в темное небо с яркими звездами. Временами он засыпал, просыпался, снова засыпал. Ощущение времени потерялось.
Когда ему показалось, что начинает светать, повалил густой тихий снег.
Проснулся он внезапно и испуганно оттого, что прекратилось движение.
— Заснежило вас, — сказал мужчина. — Нате перчатку, отряхнитесь.
Самарин приподнялся и увидел, что они стоят возле одинокого темного дома на лесной поляне.
— Это дом лесника, — сказал мужчина. — Только теперь он служит в полиции и живет в поселке. Завтра он сюда приедет и свезет вас дальше.
Вошли в дом. Женщина принялась разжигать печь. Скоро стало тепло, а на загнетке зафыркала в кастрюле вода. Мужчина положил на стол завернутый в холст брусок сала и каравай хлеба.
Самарину казалось, что никогда в жизни он так вкусно не ел.
— Что же не спрашиваете, почему полицейскому вас отдаем? — засмеялся мужчина.
— Я догадливый, — ответил Самарин.
— Да, крутится человек между двух огней и всюду поспевает. От немцев медаль недавно получил. А сколько наших спас!
— А его жена от него ушла потому, что он полицай, — печально сказала женщина.
Самарин смотрел на этих незнакомых, безымянных для него людей, и на сердце у него тепло. Оказывается, не один он в этих краях действовал. Вот эти люди тоже все время были рядом с ним, а в трудную минуту, рискуя собой, пришли ему на помощь. И они останутся здесь и будут продолжать борьбу. Вместе с ними пришла и батрацкая дочь Ирмгардей. В прошлом солдат подпольной армии латышских коммунистов, она уже воевала в рядах Советской Армии, у партизан, пролила кровь и, залечив раны, отправилась на другой, тайный фронт и пришла к нему, в Ригу, и здесь погибла при выполнении особого задания...
И вдруг ему вспомнилось, как он однажды сказал Рудзиту, что бедой для Латвии стало то, что мало в ней коммунистов. Рудзит тогда покачал головой и ответил:
— Это как же надо понимать, когда много их или мало? Я гляжу: коммунисты — это же народная совесть. А она, эта совесть, везде есть. Ее только надо позвать, и она явится к тебе.
И вот по зову Рудзита сейчас к Самарину явилась эта совесть и выручает его из беды.
Самарин внимательно посмотрел на сидевшего перед ним мужчину, разглядел его усталые, даже дремлющие глаза и спросил:
— Вы из местных коммунистов?
— Из местных — да, а вот до звания коммуниста еще не дорос, — улыбнулся он.
— А лесник? — любопытствовал Самарин.
— Тогда бы не стать ему полицаем. В нашей волости к войне было всего пятеро коммунистов. Самый первый был нашим председателем сельского Совета. За год советской жизни возле него появились еще четверо. Ну а как немец сюда заявился, трое ушли вместе с Красной Армией. Одного немцы в первые же дни схватили и повесили. А тот самый первый теперь командир партизанского отряда, мы с женой на него и работаем. И лесник тоже.
— На него, — недовольно произнесла женщина, — так раньше про кулаков говорили, на которых мы работали, как каторжные. Работаем мы на его правду, которая за всех честных людей.