Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это беспокойство, которое я описал одной фразой, здесь, в этот момент в Ирбиде чувствовалось как некий фон, потому что я был уверен, это друг. Я специально надел обувь с тяжелой подошвой, чтобы походка не казалась легкой и подпрыгивающей.
Никакого скопления людей здесь не было. Однако две чужие женщины в лагере (кажется, я почти не рассказывал об этой второй, совсем неприметной, чье присутствие позднее сыграет важную роль и поможет установить доверие), француз, которого ведет растрепанный молодой человек, едва проснувшийся к полудню, в общем, вся наша компания, должно быть, казалась необычной. Шагая по наклонной улице вниз, я почувствовал, что попал в знакомый, родной мне мир, такое со мной уже было. Друг держал меня за руку. Конечно же, я никого не узнавал, да и кого я видел в 1970? И в то же время, все лица были мне знакомы, ни одного чужого. Так и с домами – я не узнавал их, но когда остановился перед одним из них, довольно новым, с лестницей в три ступеньки и без дворика, который, как я помнил, был перед домом Хамзы, – я не сомневался: это именно тот, который являлся мне во снах и о котором я думал при пробуждении все эти четырнадцать лет.
По мере того, как мы спускались по этой улице, из-за наклона земли, из-за угла соприкосновения моих подошв с землей всё становилось для меня чётче, не резко, а постепенно, зато это было очевидно. Когда они, подошвы, возвращаются в то место, куда приходили один-единственный раз, они узнают тот самый наклон земли, свое положение по отношению к ее плоскости, импульсы идут от подошвы ко всему телу, и оно вспоминает себя в этом пространстве. Хамза II показал дом:
– Это дом Хамзы. Его мать там, думаю, вы сможете ее увидеть.
Когда я написал знакомый, родной мне мир… я знал, что там был, я мог бы ошибиться, но я не ошибся. Чувство, или, вернее, уведомление, пришедшее мне, недвусмысленное указание: здесь находится дом Хамзы, его мать здесь, к тому же, мой предыдущий рассказ о моей встрече с Хамзой и его матерью – всё сошлось, и сомнения пропали. Это был именно тот дом, несмотря на все перемены, всё случилось здесь. В крайнем случае, это мог быть один из двух домов, стоявших справа и слева от этого, но только не тот, что напротив, ведь дом Хамзы, если спускаться по улице, должен был находиться слева. Но был еще один признак, и тут мои органы чувств были не при чем, я получил его извне. Из Германии. Ведь из письма Дауда и слов Хамзы II мне было известно, что Хамза работает или работал в Германии, а в этом палестинском доме в лагере Ирбида, сам не знаю, почему, было что-то немецкое. Все это я понял не разумом, просто понял внезапно, как понимают, что яблоко еще не созрело, еще до того, как сорвут его. При этом не обязательно видеть, что оно зеленое, порой это понятно и до того. Дом не был построен из материалов, привезенных из Шварцвальда, но само звучание слова «Германия» очень ему, вернее, его внешнему виду, подходило, между ними имелась некая гармония; теперь я всегда ощущаю ее, когда говорят: Германия и муфтий Иерусалима. Входная дверь была открыта, Нидаль прошла первой, когда я поднялся на три ступеньки лестницы, она уже разговаривала с пожилой хрупкой женщиной с седыми волосами, разделенными посередине на пробор и поднятыми кверху, наверное, под платком имелась куцая кичка. Вот что я почувствовал:
Если это мать Хамзы, она уже в царстве теней. Если задать ей прямой вопрос, она поранится о его острые углы и рассыплется в прах на моих глазах, и тогда передо мной будет покойная мать Хамзы.
Я осторожно протянул ей руку, она коснулась ее, как кошка мочит лапку. Еще она сказала:
– Садитесь.
Обвела рукой комнату, небольшую гостиную, где вместо ковра на полу лежали покрывала и подушки, образуя уютный уголок. С гибкостью, которую арабские женщины всех стран сохраняют до глубокой старости, они села на корточки на пол, прямо держа спину, и скрестила под собой ноги. Нидаль спросила:
– Ты узнаешь этого француза?
– Мои глаза плохо видят.
– Он приезжал сюда, к тебе, вместе с Хамзой, в 1970.
– У него был фотоаппарат?
– У меня никогда в жизни не было фотоаппарата, – сказал я.
Лицо ее оставалось неподвижным. Вполне вероятно, она меня забыла. Палестинцы пережили зверства солдат-бедуинов, беспокойство за Хамзу, когда тот был в исправительном лагере в Ирбиде. Я и сам не был уверен, что это она. Однако понемногу расположение комнат нового дома стало мне напоминать планировку дома прежнего. Гостиная, в которой мы сейчас разговаривали, была комнатой матери, той самой, где она принимала меня утром и приготовила чай, а сама пить не стала. Напротив находилась закрытая дверь уборной, где я научился пользоваться бутылкой с водой. Тоже сидевший на корточках, наконец-то проснувшийся Хамза II с детским восхищением смотрел на эту странную очную ставку. Мы хитроумно расставляли ловушки, словно хотели, чтобы несчастная женщина проговорилась, и каждый думал: «Так ему будет лучше».
Пока Нидаль переводила мои вопросы на арабский, старуха ей отвечала, а потом Нидаль передавала ее ответ по-французски, у меня было время подумать, я в который раз обводил взглядом комнату, опять искал и опять находил новые черточки прежнего дома, пытался их истолковать. Лицо женщины находилось на уровне моего лица, оно было совсем белым, почти как ее волосы, и я заметил розоватые чешуйки кожи на голове и еще несколько маленьких пластинок хны, такими осыпают волосы невесты утром после свадьбы. Она тихо сказала:
– Кажется, однажды в рамадан мой сын пришел с каким-то иностранцем. Может, это и был француз. Не помню.
– Как зовут твоего сына?
– Хамза.
– Это было в каком году?
– Давно. Очень давно. Год я уже не помню.
– Ты помнишь, что это был Рамадан, но год не помнишь?
– Да, Рамадан.
– Тогда ты должна вспомнить: твой сын, Хамза, к тебе привел француза, а у тебя было ружье на плече…
– Нет, нет, у меня никогда не было ружья.
Я говорил с ней, мы все говорили с ней не то, чтобы мягко, но осторожно, как разговаривают полицейские и следователи, которые, несмотря на раздражение, должны продвигаться медленно, терпеливо, не прямолинейно, успокаивать, идти словно в войлочных туфлях, я думаю, пока у нас все получалось. Мы, Нидаль, ее подруга и я, стали тремя идеальными копами. Я смаковал сладость притворства, я думаю, великие инквизиторы прошлого обладали, а полицейские и следователи обладают сейчас ловкостью птицелова. По ее реакции было понятно: власти когда-то обвинили ее в том, что она носит оружие.
– Хорошо, оружия не было. Твой сын пришел с французом. Он сказал, что этот француз христианин, но в Бога не верит.
Хамза II рассмеялся:
– Хамза тоже совсем не верил в Бога.
– А ты тогда сказала сыну: если он не верит в Бога, надо мне его накормить.
– Да, он ел очень мало. Одну сардинку…
– Две. Две сардинки, два помидора и небольшой омлет. Правда, немного.