Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мир устроен сегодня так, что роль Гулливера чем дальше, тем чаще исполняют уже не люди, а созданные людьми же (разного во всех смыслах роста) общественные институты. И для мозгов самих создателей подобное редко проходит бесследно. Человек-лилипут, причастный к институту-Гулливеру, испытывает гулливеровский комплекс, в то время как человек-Гулливер заставляет испытывать лилипутские комплексы целые институты-Гулливеры, запрограммированные влиять на жизнь общества.
Возвратимся, однако, на территорию футбола — благодаря четкой меловой разметке его образная система общедоступнее.
И в футболе, наверное, возможны непризнанные гении. Но в сравнении с подавляющим большинством других отраслей здесь известность все же закономернее приходит к людям талантливым. Бывает — и нередко, — что талант гибнет от незамеченности, по недосмотру, из-за бездарности или идиотизма селекционеров, тренеров и руководителей. Но знаменитый, однако не талантливый футболист — нонсенс. В прежние времена такого и не случалось. Я чего-то не припомню в футболе прямого аналога дутым величинам в искусстве или литературе, лжеученым и дуракам-начальникам.
И все равно, как за всякую известность, за громкое имя в спорте необходимо особо побороться.
Замечали ли вы, что известность и вызывает больший интерес к себе и ценится тоже выше, чем сам по себе талант? Разве же таланту поклоняются? Поклоняются знаменитости — то есть растиражированности того же таланта.
В ранней молодости я этого совершенно не понимал. Ну как же так: отказывать таланту в самодостаточности, когда он из ряда вон редкость и неоспоримый факт? Но в простой констатации, в признании природного дара нет остроты сюжета. Сюжет заключен в истории достижений успеха или уж, на худой конец, в диагнозе неудачнику. А выше всего в общежитии ценится талант проявить свой талант — пусть не проявленный талант и обещал много больше, чем тот, о котором все узнали.
Большой спорт сплошь состоит из людей, достигших известности — кто на час, кто на день, кто и на десятилетие. Дальше не берем — за бортом, скажем, футбольной истории оставались и остаются десятки, если не сотни лиц некогда первостатейно известных.
Спортивная журналистика зиждется на интересе к самым известным людям, каждодневно подвергающим свой рейтинг испытаниям и конкуренции.
Известный человек спорта органически входит в противоречие с тем, что про него пишут. И с теми, кто пишет. Они в исключительных случаях угождают ему (я сейчас не про желание журналистов говорю, а про результат), поскольку и в откровеннейшем комплименте гладиатор может углядеть, учуять нюанс неабсолютного доброжелательства, а то и отдаленный намек на какие-нибудь достоинства его соперников. Статьи же аналитического характера — они у нас не часты — в девяти случаях из десяти вызывают протест самим тоном, исключающим сплошную апологетику.
Людей спорта мало волнует, что прикормленный без меры журналист теряет квалификацию — и спорту служит неэффективно. Интерес к спорту — не все заинтересованные люди почему-то об этом догадываются — держится на аналитике. Пафос аналитики в любом — самом дилетантском — разговоре про футбол. Я все больше убеждаюсь в прямой зависимости между интересными разговорами про футбол и классом самой игры. Энергообмен между играющими и смотрящими происходит впрямую на стадионе в ходе матча. Но почему бы не поверить, что он возможен на полумистическом уровне — косвенно?
Сегодняшняя футбольная журналистика ближе к сказу, чем к аналитике. Дозированный — в целях самосохранения, ради продолжения доступа к говорящим телам в раздевалке и ее окрестностях — пересказ происходящего за кулисами сегодня более всего ценится в спортивных редакциях и отделах газет и журналов.
Когда-то Лев Филатов, озаглавив свой очерк в «Юности» про Бескова «Дружба без встреч», декларировал свой принцип отношений с футболистами — дистанция, позволяющая быть свободнее в пристрастиях. Спортивным журналистам требуется для самоутверждения свой классик — и они часто ссылаются на покойного Филатова. Но на самом деле сегодняшняя квалификация держится не на мозгах и пере (я не отрицаю, что они у старших и у младших есть, но используют их, на мой взгляд, не по-хозяйски), а на вхожести в футбольное Зазеркалье. Вхожести, а не проникновению. В чем я себе позволяю увидеть существенную разницу.
Высшая удача нынешнего спортивного журналиста — в приватизации того или иного знаменитого атлета.
Для следования нормам цивилизации и у нас введен, наконец, институт пресс-атташе. Информация из команды поступает направленно. Отдельным куском информационного пирога наделяют доверенных людей. Но, боюсь, что аналитику при таком раскладе нечего делать.
Приятно, что закрытость развивает у пишущих фантазию. Слухи не столько просачиваются, сколько сочиняются. Утечки информации из главных клубов меньше, чем можно было бы ожидать. Она взрывоопасно накапливается. И могу лишь вообразить, какую же откровенную книгу про интересующую команду мы бы вдруг прочли, случись ссора между тренером N и его разросшимся до непринятой прежде заметности атташе. Но, может быть, я далеко захожу в намеках — и о границах верности сужу, поддавшись аморальности времени?
Я вообще заговорил обо всем этом только потому, что вдруг сообразил: мы в шестидесятые годы, еще и слова-то «приватизация» не знавшие, полагали, будто «приватизировали» «Торпедо». Правда, к нему вело нас тщеславие без корысти — ни о каких проектах, основанных на приятельстве с футболистами, мы не помышляли.
Не видимой ли легковесностью своего ко всему отношения некоторые из нас и разочаровали Валентина Иванова, когда ступил он на тренерскую стезю? Для шестьдесят четвертого года наш обратный адрес был привлекателен. Известный всей Москве дом на Пушкинской, нахватанность и шарм не сомневающейся в себе молодости, широта лестных знакомств (с изумлением смотрю из своего сегодняшнего дня на себя, двадцатичетырехлетнего: знаком был почти со всеми, кто потом прославился, превратился в фигуры, можно сказать, исторического значения, всех звал по именам, не замечал за теми, кого звал на «ты», достоинств, какими считал бы себя обделенным, верил в дружбу с известными, знаменитыми, входившими в славу молодыми людьми, вступал за ресторанными столиками в беседы со знаменитостями старшего поколения, а теперь не поручусь, что тем, о ком говорю, знаком; думаю, что и внешне в их памяти стерся, удивляюсь теперь, когда кто-нибудь из популярных лиц при встрече на улице или где-то узнает меня), непринужденность, переходящая в обаятельное амикошонство, и масса, масса всего того, что и на знаменитого футболиста не могло не произвести впечатления… Но впечатление, произведенное в начале знакомства летом шестьдесят четвертого, за прошедшие годы сгладилось, вероятно.
Мы и сегодня не слишком изменились в самоощущениях. А к шестьдесят девятому году мы просто ничем не отличались от себя четырехлетней давности. Но для футболиста четыре-пять лет — иногда полсрока всей спортивной жизни, и у него отношение ко времени и со временем иное, чем у нас. Иванов, успевший стать тренером той команды, за которую играл, — поворот в карьере, удающийся одному игроку из тысячи, — вынужден был с неодинаковой постепенностью, однако, менять свое отношение к самым близким себе в «Торпедо» людям. Он вынужден был — иначе как же работать и жить? — убедить себя в том, что перерос их, получил право руководить ими и ставить судьбу других в зависимость от своих решений. И я предполагаю, что мы со своей неделовой репутацией переставали быть интересными Кузьме, меняющему кожу имиджа. Он и в дальнейшем не переставал относиться к нам по-приятельски. Но своим топтанием на месте мы его, думаю, разочаровали. Он ведь и Марьямову тогда в автобусе выкрикнул в сердцах: «Завели одну и ту же пластинку — надоело!»