Шрифт:
Интервал:
Закладка:
20 декабря 1840 г.
Возвращение со Святой Елены. — Принц Жуанвильский[507]
Боже мой! как прекрасен французский народ! как любит он все великое, благородное, поэтическое, великодушное! Как много потребуется слов и трудов, чтобы превратить его в народ эгоистический и буржуазный! Да и то ради того, чтобы преуспеть, придется пойти на обман. Ибо тем-то и славен наш народ, что развратить его можно только благородными речами, сбить с пути истинного — только идя прямым путем, предать — только скрывшись под прекрасной личиной. Все те, кто уже много веков пытались толкнуть его на преступления, уважали его характер и потому прибегали к лицемерию: все плуты, подлецы, завистники, честолюбцы, которые использовали в собственных целях его героизм, вынуждены были взывать к его рыцарскому великодушию и обольщать его блистательными обманами. Никто не осмеливался сказать ему: сделай это для своей пользы, возьми это ради своего обогащения. Его заставляли творить зло именем добра. Те, кто замышляли резню Варфоломеевской ночи, толковали ему о религии и кричали: «Защити своего Бога!» Те, кто возводили эшафоты 1793 года, толковали ему о свободе и кричали: «Избавь от рабства своих братьев!» Те, кто сегодня готовят мятежи и убийства, толкуют ему об оскорблениях, которые необходимо смыть кровью, и кричат: «Отомсти за свою поруганную честь!»[508]Один-единственный человек был честен с народом; он сказал ему: «Сражайся за меня!» — и французы пошли за этим человеком с восторгом, и поклоняются его памяти по сей день, и будут поклоняться ей вечно, потому что он один понял их, он один не требовал от них никаких преступлений, он один не прививал им дурных страстей, он лишь приказывал им гибнуть с честью на поле боя, и они повиновались. О, если бы явился другой человек и приказал им жить со славой, они также повиновались бы. Французы — народ очень покорный, и те, кто учат этот народ плохому, — великие грешники; они не понимают, с кем имеют дело!
Как прекрасно было зрелище великодушного народа, с любовью приветствующего гроб победителя! Сколько рвения! сколько волнения! Четырехчасовое ожидание под снегом ни у кого не отбило охоту присутствовать на церемонии[509]. Люди дрожали, хмелели от холода, страдали безмерно, однако никто не ушел: моральную поддержку толпа черпала в любопытстве, умственную — в энтузиазме. Одни рисковали своим талантом: простуда грозила лишить их голоса; другие рисковали хлебом насущным: отнявшиеся руки сулили им нищету; третьи рисковали жизнью и все без исключения — здоровьем. Не важно! все ждали терпеливо и отважно. Конечно, пытаясь согреться, люди переступали с ноги на ногу; публика, пишут газетчики, не отличалась сосредоточенностью… Между прочим, публика была совершенно права: сосредоточенность под снегом равносильна смерти!
На церемонии присутствовало шестьсот тысяч человек, и из этих шестисот тысяч всего две сотни оказались смутьянами, которые пытались нарушить торжественную тишину своими криками[510]. Как! на шестьсот тысяч человек, алчущих порядка, пришлось всего две сотни любителей пошуметь? Мужайтесь же, люди рассудительные, объединяйтесь, сговаривайтесь и не позволяйте самым малочисленным быть самыми сильными.
Из всех возмутительных криков, прозвучавших в этот достопамятный день, самый странный звучал следующим образом: «Долой смертную казнь! Всех предателей — на гильотину!» Что же в таком случае эти новые законники подразумевают под отменой смертной казни? Право убивать других, сохраняя жизнь самим себе? Хотелось бы уточнить подробности.
Париж по сей день только и говорит что о знаменательном событии. Все спрашивают друг у друга: «Ну и как вы все это вынесли?» Для того чтобы вынести все с начала до конца, требовалось в самом деле немалое мужество; недаром сразу после церемонии все кругом сделались больны. Все разговоры начинаются с жалоб; каждый перечисляет недуги, какими поплатился за присутствие на церемонии. Лишь затем начинается обмен впечатлениями.
— У меня сердце забилось особенно сильно, когда тело императора внесли в храм, — говорит молодая женщина. — Раздался пушечный выстрел, и когда я подумала, что стреляет пушка особняка Инвалидов, а император этого не слышит, я не могла сдержать слез.
— А меня, — рассказывает молодой художник, — больше всего поразил луч солнца, который внезапно осветил мост Согласия в тот самый миг, когда там остановилась колесница. Игра света была так прекрасна, что и передать невозможно. Штыки, копья, каски, позолоченные конские попоны — все блестело; колесница сияла — то был настоящий апофеоз.
— Меня, — говорит женщина, возвысившаяся при Империи, — очень тронуло зрелище блестящих шталмейстеров и адъютантов императора, которые пешком следовали за его гробом. Сколько раз я видела, как они следовали верхом за ним самим! В какое прекрасное время мы жили!
— Да, — соглашается юная девица, — они были там все-все, даже бедный герцог Реджио[511]. Паралитик, идущий за гробом. Невозможно было на него смотреть без волнения.
— А бравые солдаты старой гвардии, — восклицает школьник, — как они были довольны, что им воротили императора! Как славно они плакали!
— Меня, — с улыбкой признается англичанин, — особенно умилил крик: «Долой англичан!»[512]Мне он показался довольно глупым, но я не стал об этом говорить: ведь акцент мог меня выдать, а я был совсем один. Такие мысли хорошо высказывать, заручившись поддержкой товарищей.