Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ох, Глеб, Глеб… – Артемий сокрушенно качает головой. – Там, снаружи, собирается нехорошая сила. Будто вы и впрямь террористы, вооруженные до зубов. Ты и правда не боишься? В тебя ведь уже стреляли… Но пока еще не на поражение…
– Не надо, брат, – прерываю я его. – Ты вообще не о том!. А что касается страха… Я знаю, что умру не здесь и не где-нибудь в тюремной камере.
Артемий смотрит удивленно:
– Это откуда же тебе ведомо?
– Помнишь келаря из нашего монастыря – отца Леонтия? Он ведь прозорливый был, Царство ему Небесное… Когда Владыка благословил меня в монастыре остаться, Леонтий пошел со мной в отведенную мне келью – крошечную, заваленную хламом. Но я был так счастлив, что этот чулан показался мне райским чертогом. А отец Леонтий, вошедший вперед меня со свечой, потому что лампочки в той келье не было, поставил свечу в нишу, огляделся с непонятной печалью и вдруг сказал: «Вот здесь ты и умрешь». И тут же спохватился, руками замахал: «Ох, да что я! Не слушай меня, старого болтуна!» Но, думаю, не просто так у него эти слова вырвались… Конечно, счастья у меня сразу поубавилось. Но потом я стал размышлять и понял, что знать, где ты умрешь, все-таки гораздо лучше, чем знать – когда… Я просто однажды вернусь в эту келью, когда пойму, что пришло время, вот и всё.
Артемий задумчиво кивает, встает, надевает скуфью и идет к двери. Уже пригнувшись перед проемом, он оглядывается, какое-то время смотрит на меня… И уходит, так ничего и не сказав.
Конвоир ведет Кириона через сад за виллой проконсула. Сад обширен, он взбирается уступами на холм, журчит фонтанами на террасах, пестрит розариями в просветах кипарисовых аллей, разбегается по склону коридорами из глициний и бугенвиллей. Но Кирион проходит сад, сгорбившись и глядя вниз, и видит перед собой только ноги конвоира и глубокие следы его калиг на песчаных дорожках.
Вибия Сабина ждет его на каменной скамье в белой ротонде, в центре которой возвышается мраморная статуя обнаженного юноши. Супруга цезаря снова одета в простую паллу, только не белую, как в прошлый раз, а бледно-голубую. И, как и три дня назад, она вновь одна, без свиты. И даже если где-то неподалеку скрываются ждущие ее приказаний слуги, они никак не обнаруживают своего присутствия.
Кирион склоняется в почтительном поклоне, но августа раздраженно машет рукой:
– Не кланяться! Разве тебя не предупредили?
– Да, госпожа, прости мне мою забывчивость…
– Но, надеюсь, ты хотя бы помнишь мой приказ, Хирококкинос? – строго спрашивает она. – Я велела тебе предупредить твоих христиан, что их женщинам и детям нечего делать на арене этих омерзительных игр. Ты передал им это?
– Да, госпожа, – опускает голову Кирион.
– И что же? Их там не будет?
– Надеюсь, они послушают меня, госпожа.
– Надеешься? – вскидывает брови августа. – Разве ты не уверен? Разве твоим людям недостает уважения к тебе, чтобы слушаться тебя беспрекословно?
– Они – свободные люди, госпожа, и каждый вправе решать…
– Но за детей они решать не вправе! – резко перебивает его Сабина.
– Да, госпожа, – вновь склоняет голову Кирион. – И все же распорядиться их жизнями я не могу…
– Ну вот что, старик… – Голос Сабины наливается гневом. – Если ты не сможешь выполнить мой приказ, то в день игр тебя ждет не просто domnatio ad bestias[29], а нечто пострашнее. Я прикажу… Я прикажу… Я придумаю для тебя…
Она вдруг закрывает лицо и бормочет из-под ладоней:
– Нет… Не то… Не то… О, как все ужасно!..
Кирион ждет, что сейчас, как в прошлый раз, прибежит рабыня с чашей и даст Сабине успокоительное питье, но никто не появляется.
Еще минуту жена цезаря сидит, закрыв лицо, потом опускает руки, устремляет взгляд на статую обнаженного юноши и тихо произносит с какой-то непонятной ненавистью:
– Мне так нравилось сидеть в этой ротонде. А вчера здесь появилось это. Дурновкусие. Повсюду. Некуда деться…
Она продолжает с ненавистью смотреть на статую, и Кирион тоже окидывает ее взглядом. Статуя в два человеческих роста возвышается над ним, и золотой венок на голове статуи сияет будто под самыми облаками.
– Это Антиной, – произносит августа. – Любовник цезаря. Подобных статуй уже сотни по всей империи.
Кирион отворачивается от статуи и видит горькую усмешку на губах Сабины.
– Кажется, он хочет его обожествить… Но это еще ничего. Бывали цезари, которые делали сенаторами любимых коней… Сядь, Хирококкинос, – она показывает на скамью рядом с собой.
– Но, госпожа… – Кирион невольно пятится.
– Сядь, говорю тебе, – приказывает она, и Кирион робко опускается на край скамьи – как можно дальше от этой странной жены цезаря.
– Помнишь ли наш прошлый разговор о Муции Сцеволе, и о том, что в юности ты повторил его поступок, и еще о том, что никогда не пожалел об этом?
– Конечно, помню, госпожа, – почтительно кивает Кирион.
– Сколько лет тебе было, когда ты сжег свою руку в храме Юноны? – спрашивает Сабина.
– Двадцать, моя госпожа.
– А мне было тринадцать, когда я сделала вот это. – Она до локтя обнажает правую руку, выпростав ее из одежды, и показывает плоский шрам возле запястья. – Держала руку над светильником, хотела почувствовать – каково было Сцеволе. Но сдалась гораздо быстрее тебя. И, должна сказать, я тоже до сих пор не считаю тот поступок глупым. – Сабина прячет руку в складках ткани. – А теперь я показала тебе этот шрам, чтобы ты знал: я лучше прочих могу понять тебя, понять, что ты чувствовал тогда. И если судить справедливо, ты ведь вовсе не сдался, упав без чувств возле жертвенника. Это твое тело отказалось терпеть боль… Поверь, я видела немало страдающих людей. – Губы августы искажает гримаса, не то жалостливая, не то брезгливая. – Не думай, мне это не приятно, как бывает некоторым. Но мне любопытно. Почему-то я склонна думать, что боль должна срывать маску с человека и обнажать его суть, подобно тому как огонь очищает рану, выжигая гниющую плоть. Но пока что я раз за разом убеждаюсь, что боль унижает человека, превращает в животное. Значит, именно такова суть человека – низменная и скотская? И все же на легионы скотов находится хотя бы один Сцевола… И вот скажи мне, Хирококкинос, думал ли ты о чем-то, когда горела твоя рука? Мог ли думать? И если мог, то запомнил ли свои мысли?
– Я отвечу тебе, госпожа. – Кирион поворачивает голову и встречается глазами с Сабиной. – Но прежде… Хотя я знаю, что ты не любишь многословие, все же скажу… Я, госпожа, сейчас чувствую себя странно, мои мысли путаются. Происходит нечто для меня немыслимое. Ты – августа – ведешь со мной столь доверительный разговор, и я вижу в твоих вопросах не праздное любопытство, а желание понять суть моего поступка. Ты даже привела доказательство некоей тождественности, существующей между нами, и показала мне этот шрам, которым ты, судя по всему, гордишься…