Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лору Вулфорд и Дану Рокко убили травмы, нанесенные самими стрелами. Зигги, Маус, Дэнни, Грир, Джефф, Мигель и работник столовой капля за каплей истекли кровью.
(6 апреля 2001 года – продолжение)
Когда я выскочила из машины, школьная парковка уже была забита машинами скорой помощи и полиции. По периметру была натянута желтая лента. Начинало темнеть, и измученных врачей скорой помощи освещала дьявольская смесь синего и красного света. На парковку несли одни носилки за другими; я была поражена ужасом – казалось, им нет конца. И все-таки даже в таком скоплении людей знакомое лицо вспыхивает ярче полицейских и медицинских мигалок, поэтому через несколько секунд глаза мои выхватили из толпы лицо Кевина. Это была классическая замедленная реакция. Хотя у меня и были проблемы с нашим сыном, я все равно испытала облегчение от того, что он жив. Но мне было отказано в возможности насладиться своими здоровыми материнскими инстинктами. Взглянув еще раз, я поняла, что он не идет – по дорожке от спортзала его ведут два полицейских, и единственной причиной того, что он держит руки за спиной, а не размахивает ими в такт своей обычной наглой походке, было то, что у него просто не осталось выбора.
У меня закружилась голова. На мгновение огни на парковке слились в бессмысленные мазки, похожие на те пятна, которые появляются под веками, когда трешь глаза.
– Мэм, боюсь, вам придется очистить территорию…
Это оказался один из тех полицейских, которые появились у наших дверей после инцидента на пешеходном мосту, – тот из двоих, который был толще и циничнее. Должно быть, они сталкиваются со множеством потрясенных родителей, чьи драгоценные маленькие негодяи вышли «из хорошей семьи», потому что мне показалось, что он меня не узнал.
– Вы не понимаете, – сказала я и добавила самую трудную в своей жизни присягу на верность. – Это мой сын.
Его лицо окаменело. Я потом привыкну к этому выражению – к этому, и к другому, «ах-ты-бедняжка-даже-не-знаю-что-сказать», которое еще хуже. Но пока что я была к нему не приучена, и когда я спросила его, что произошло, то по его суровому взгляду уже могла понять, что, за что бы я в тот момент ни была косвенно ответственна, это было что-то плохое.
– Есть жертвы, мэм, – вот и все, что он согласился объяснить. – Лучше вам приехать в участок. Поезжайте по 59-й, сверните на 303-ю и выезжайте на Оринджберг роуд. Въезд находится на Таун-Холл роуд. Если, конечно, вы там прежде не бывали.
– Я могу… поговорить с ним?
– Вам придется подойти вот к тому офицеру. Вон тот, в фуражке. – Он заторопился прочь.
Пробираясь к полицейской машине, на заднее сиденье которой офицер запихнул нашего сына, положив руку ему на затылок, я была вынуждена пройти через несколько этапов, на каждом из которых со все возрастающей усталостью объясняла очередному полицейскому, кто я такая. Я наконец поняла историю из Нового Завета о святом Петре, и почему он был вынужден трижды отрицать причастность к какому-то социальному отщепенцу, на которого напала толпа линчевателей. Возможно, для меня отречение было еще бо́льшим искушением, чем для Петра, потому что кем бы этот мальчик сам себя ни считал, мессией он не являлся.
Я наконец пробилась к черно-белой машине из Ориндж-тауна; на боку машины была надпись: «Вместе с обществом», которая, казалось, больше не относится ко мне. Вглядываясь в заднее стекло, я ничего не могла увидеть из-за мигающих отражений. Поэтому я сложила ладонь ковшиком и поднесла ее к стеклу. Он не плакал и не сидел, повесив голову. Он повернулся к окну. Он без проблем посмотрел мне в глаза.
Я думала закричать: «Что ты наделал?» Но это избитое восклицание прозвучало бы своекорыстно риторически, это было бы глумлением над родительским отречением. Детали я вскоре узнаю. И я не могла представить себе разговор, который не казался бы нелепым.
Поэтому мы смотрели друг на друга в молчании. Выражение лица Кевина было спокойным. На нем все еще читались остатки решимости, но она уже уступала место спокойному довольству собой от хорошо выполненной работы. Взгляд его был необыкновенно ясным, безмятежным, почти мирным, и я узнала в нем ту же прозрачность, что и утром, хотя мне уже казалось, что этот завтрак был десять лет назад. Это был тот незнакомый мне сын, тот мальчик, который сбросил свою вульгарную шаркающую маскировку из «вроде как» и «то есть» ради прямой осанки и ясности человека, у которого есть миссия.
Он был доволен собой, я это видела. И это все, что мне нужно было знать.
Однако сейчас, когда я вспоминаю его лицо за задним стеклом, я вспоминаю и еще кое-что. Он внимательно меня изучал. Он что-то искал в моем лице. Он искал это что-то очень внимательно и очень усердно, а потом он немного откинулся на сиденье. Что бы он ни высматривал, он этого не нашел, и мне показалось, что это тоже принесло ему некое удовлетворение. Он не улыбнулся. Но вполне мог бы.
Боюсь, пока я ехала в полицейский участок в Ориндж-тауне, я была в ярости на тебя, Франклин. Это было несправедливо, но твой мобильный все еще был отключен, а ты ведь знаешь, как человек циклится на таких мелких логистических вопросах, чтобы отвлечься. Я еще не могла злиться на Кевина, и мне казалось более безопасным изливать разочарование на тебя, поскольку ты не сделал ничего плохого. Снова и снова нажимая кнопку повторного набора, я громко ругалась за рулем: «Да где же ты? Уже почти полвосьмого! Включи этот чертов телефон! Бога ради, ну почему именно сегодня вечером тебе нужно работать допоздна? Ты что, не слушал новости?» Но ты не включал радио в своей машине – ты предпочитал диски Спрингстина или Чарли Паркера. «Франклин, сукин ты сын!» – закричала я, и поток моих слез был горячим и жгучим от ярости. – «Как ты мог заставить меня пройти через это все в одиночку?!»
Сначала я проехала мимо Таун-Холл роуд, потому что это блестящее и довольно кричащее бело-зеленое здание снаружи больше походило на сетевой стейк-хаус или на фитнес-центр со входом по абонементу. Если не считать неуклюже отделанного бронзового бордюра, увековечивающего память четырех офицеров из Оринджтауна, погибших при исполнении, фойе тоже было широким пространством из стен и безликого линолеума, в котором так и ждешь увидеть указатели, ведущие в бассейн. Но приемная была ужасающе тесной, еще более клаустрофобно-крошечной, чем приемный покой в отделении скорой помощи в больнице Найака.
Я не получила приоритетного статуса, хотя администратор через окошко холодно проинформировала меня о том, что я могу сопровождать своего «несовершеннолетнего» – это слово показалось мне неуместно упрощенным – пока на него будут заводить дело. В панике я взмолилась: «Я обязана это делать?», а она сказала: «Как хотите». Она указала мне на единственный обитый черным винилом диван, и на нем я покинуто сидела, пока полицейские носились туда-сюда. Я чувствовала себя одновременно вовлеченной и не относящейся к делу. Я не хотела там находиться. На случай, если это звучит как серьезное преуменьшение, я имею в виду, что это был новый для меня опыт нежелания находиться и в любом другом месте. Мне просто-напросто не хотелось жить.
На короткое время на противоположный конец моего липкого черного винилового дивана присел мальчик; как я теперь знаю, это был Джошуа Лакронски. Даже если бы я была с ним знакома, сомневаюсь, что я узнала бы его в тот момент. Маленького роста, он больше не был похож на подростка – скорее, на ребенка ближе к возрасту Селии, потому что теперь в нем не было той саркастичной развязности, которой он, очевидно, славился в школе. Плечи были втянуты, коротко стриженные черные волосы взъерошены. Он засунул кисти рук между коленями, и его запястья были изогнуты под неестественно сильным углом, характерным для детей на поздних стадиях мышечной дистрофии. Он сидел совершенно неподвижно. Казалось, он ни