Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так не бывает.
Теперь ничего этого нет. Я отвердел. Мой локоть уже небезопасен для прохожего. Моя улыбка может уязвить и даже ранить. Меня не воспринимают больше, как сквозняк, но и в узкое окошко я бы вряд ли сейчас сумел выскочить.
Город уже отряхнулся от ночных таинственных недоразумений, повеселел и был готов к новому уроку забвения. Над Сенной, отливая радугой, летали мыльные пузыри, семейные ларьки торговали дисками, слоеными пирожками, попкорном, пивом и сигаретами — блоками, пачками и поштучно. Над входом в подвал с прохожими заигрывал едва заметный днем, бегающий свет лампочек. Я всмотрелся и прочитал: «SПБ». К остроумию местных рекламщиков надо было привыкать заново. Мой книжный ум не сразу понял, что зазывалы имеют в виду не скромную принадлежность к северной столице, а гордую Sеть Пивных Баров.
Человеческая теснота выдавливала на лицах блуждающую улыбку. Музыка была разделена на квадраты. За местом под солнцем боролись Битлы, космический Мариконе, Нюша, но всех внушительно поддавливал с пафосом бомжа-пролетария Шнур:
Стас Михайлов, Жанна Фриске,
Из бетона обелиски,
К манной каше две сосиски
Любит наш народ.
Молодые пары, заглядывая друг другу в глаза, весело подпевали куплет: «Любит наш народ всякое говно, всякое говно любит наш народ». Последний альбом «Ленинграда» расходился на цитаты.
Слева и сзади, словно бабочка, пробившаяся сквозь заросли, защекотал ухо женский голос: «Взмах длинных ресниц, ласковый взгляд наугад — и все в порядке». Что-то мне подсказывало, что из плюрализма кто-то дал слово той самой Жанне.
Безыскусные фразы потому и народны, что тянут за собой толпу таких же безыскусных соседей. Во мне дернулось в ответ мелодраматичное эхо, что-то вроде: «На что потрачена жизнь?» Фраза была по-народному значительна и взывала к уважению. Знать, непустой, чувствительный человек напрягает голос. Имеем понимание. И сами лелеем свое страдание, а потому — люди.
На память пришел оригинальный стихотворец, который, юродиво паникуя, слезясь и желая понравиться, объявлял о своем решении завещать скелет академии, но с тем, однако, чтобы на лбу его навеки был наклеен ярлык «Раскаявшийся вольнодумец». Вот-с! И ведь потому, прохиндей, ограничился студентами, что если завещать собственную кожу на барабан, с тем, чтобы каждый день выбивать на нем русский национальный гимн, то это сочтут за либерализм и кожу его запретят. А так все же умеренная, не громкая, но память.
Каждый из нас с кем-нибудь из литературы хотел бы выпить на брудершафт. Не то чтобы я мечтал выпить с этим капитаном, но другой любезный собутыльник мне, пожалуй что, и откажет. А с этим — есть о чем поговорить. Например, может ли солнце рассердиться на инфузорию, если та сочинит ему из капли воды? И в то же время: если нет Бога, то какой же я капитан?
Я самоуничижался, смеясь. Мне было весело, правда. Представить смешным самое, может быть, надрывное желание, стошнить этим заветным подразумеванием — полезная для души процедура.
Тут на обочине, под тополем, который не успел в этом смраде надышаться своими быстро состарившимися, рябыми листьями, я высмотрел знакомую пару. Это были Энн и Тина. Я им почему-то небывало обрадовался. Тоже беглые. Или вольноотпущенники. В Энн исчезло напряжение прораба, Тина чему-то смеялась, доставая из газетного кулька ягоды и машинально вкладывая их в рот мужа. Оба запивали черешню баночным пивом. Я дождался их взгляда и с легким сердцем ушел неузнанным.
Сейчас мне было жаль только того, что их не было на моем концерте, вернее, что концерт не состоялся. Я снова чувствовал в себе силы сесть за инструмент. Пальцы в воздухе нащупывали клавиши, нога нажимала на педаль, звуки летели и жестко сталкивались, ища новый порядок. Презирайте меня, дети гармонии, хотелось мне крикнуть на манер дикого капитана. Но это честная музыка.
До встречи с Тараблиным оставался час. Надеюсь, выяснение отношений состоится не сегодня. Мне вообще не хотелось выяснять с другом отношения. Как выговорить фразу: «Зачем ты упек меня в эту яму?». Были у него какие-то расчеты. Компромиссные, да. Уберечь хотел, помочь, и бережно укрыл одеялом по самую носоглотку. Какое это теперь имеет значение? Расчеты не оправдались. О чем толковать?
А у меня разве таких расчетов не было? Я добровольно отдал незабвенной Алевтине Ивановне свой паспорт. Трагедия была слишком велика, чтобы думать о паспорте. Вот так все и морщимся, и мельчаем от сознания необъемности происходящего. А сейчас я вынужден был смотреть с подозрением и боязнью не только на милиционеров, но и на любого отвязного прохожего. Неосторожность, которая могла повлечь проверку документов, была ни к чему.
При входе на рынок встретились два таких опасных гражданина. Один подкинул ногой голубя, прыгнувшего за брошенным окурком, продолжая при этом разговаривать по мобильнику. Потом сложил телефон и, не меняя выражения мрачной задумчивости, сказал:
— Мама звонила.
— Ну и что? — спросил спутник.
— Сказала, приедет.
Я внутренне сжался — голос показался знакомым. Это он сказал Малышу: «Пошли. Пчелы заждались».
Пиндоровский вполне мог послать за мной не шпионов, а «ублютков». Пустым делом было пытаться понять, чем я могу ему быть опасен. Достаточно того, что неприятен. Таких гнобят с особым сладострастием.
Впрочем, «ублютки», если это и были они, не обращая на меня внимания, растворились в толпе.
Словечко «неприятен» напомнило о листочке, который на прощанье вручил мне Шитиков. Я развернул его и стал читать на ходу.
Одной маленькой пустынной страной правили два юриста, соединенные друг с другом супружескими узами. Нетрудно представить, что верховенство закона почиталось тут больше, чем внезапные капризы и эмоции, благодаря которым развалилось не одно государство. Юристы были в своем деле людьми образованными и построили, в конце концов, общество по правилам, угаданным великими утопистами всего мира. Согласно Платону, например, они старались поддерживать однородность и единомыслие во всем обществе, не допускали разногласий и столкновений интересов, вызывающих те или иные чувства, утяжеляющие душу, прививали гражданам правильное мировоззрение и ограждали, насколько это возможно, от влияния других стран. В идеале предполагалось освобождение от привязанности ко всему телесному, и в наибольшей степени от желаний. Художников, вопреки мнению великого идеалиста, решено было пока из государства не изымать, поскольку их кустарная продукция и без того пользовалась у населения незначительным спросом.
Как и везде, законы в этой стране были непонятны и противоречивы, часто ими совершенно невозможно было определить, какой поступок законен, а какой нет, какой справедлив, а какой несправедлив, где правда, а где ложь. Но удобство заключалось в том, что страной правили юристы, которые всегда приходили народу на помощь, давая компетентные объяснения. Без этого ходить бы всем по правовому полю, как по минному, или же в обход, где как раз любили отдыхать супруги. Такой случайной встречи с четой никто, конечно, из подданных не желал. Во-первых, это походило бы на фамильярность, во-вторых, мало ли на какую сцену внезапно выйдешь.