Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За эти прошедшие годы он многое понял, но многое успел забыть, и теперь с помощью Зуева надеялся, что всё вернет. Конечно, пока это так и так останется обычными показаниями, которые дал он, Жестовский, как до сих пор обещал Зуев – в качестве свидетеля, потом – Жестовский знал, что хочет следователь или не хочет, дело сведется к тому, что – обвиняемый, а не рукописью с полноценным справочным аппаратом и подробными комментариями. Не толстым томом со скромным непритязательным названием, например, «Введение в литургику». Но он верил, что для его нынешних показаний еще придет время, и тогда тот, кто получит их в руки, пусть сам Жестовский давно будет в земле, поклонится ему в пояс”.
Собственно говоря, я и кланяюсь и дальше буду кланяться, потому что есть за что. Передо мной, благодаря Зуеву, лежит аккуратно перепечатанная, как ни посмотри, исходная версия того, какой Жестовский представлял себе литургику в царстве сатаны.
Когда я доложил Кожняку, что́ нашел, он ликовал, чуть не бил в ладоши, и понятно, что следующие три допроса, где всё это излагалось, было решено печатать, не упуская ни буковки. Но есть ли такая необходимость здесь, в моей рукописи, – не убежден.
Кошелев, которого за чаем пересказывала Электра, оказался удивительно памятлив. Дублировать, что он говорил, большого смысла я не вижу. По этой причине протоколы допросов, что приводятся ниже, даются с немалыми купюрами.
Отец говорил Электре, что шестого февраля он на допросе у Зуева показал, что его представления о литургике в царстве сатаны складывались медленно и работа далеко не закончена. Какие-то важные для себя вещи он понял, можно сказать, в них уверен, но другое и сейчас в тумане. Может, потому он чаще и чаще склоняется к мысли, что, коли литургика есть наше совместное предстояние перед Высшей силой, наше общее молитвенное дело, написание литургического канона – в любом случае служение не одного человека, а многих и многих.
“Про себя, – говорил Зуеву Жестовский, – могу точно сказать, что, когда мы со Сметониным через два дня на третий ходили по бульварам, работа шла куда как споро, а когда я оставался один, долгие годы жил анахоретом, почти останавливалась. Сметонин рассказывал о собственных занятиях историей, всё это перебивал случаями из адвокатской практики, и я вдруг начинал понимать, как изначально было устроено Божье мироздание. И тут же, о чем и как мы должны молиться сейчас, когда по нашим грехам остались без Высшего попечения.
Вы, гражданин следователь, не раз повторяли, – продолжал он, – что суду, чтобы объективно оценивать меру вины, вынести справедливый приговор, необходимо точно знать, за что каждый из нас несет персональную ответственность; так вот я хочу заявить, что Сметонин просто пересказывал мне свои замечательно интересные статьи. Кстати, написал он их в незапамятные времена.
А за выводы и насчет невинно убиенных, которые едва окажутся перед престолом Господним, делаются нашими молитвенниками и заступниками, начинают просить о нас, о всех, в том числе и о тех, кто их собственноручно убивал; что так есть и так будет всегда, потому что это прощение и это заступничество – краеугольный камень мира, который был сотворен Господом в первые шесть дней, – несу ответственность один я.
И другой вывод – говорю об открытых показательных судебных процессах, в которых я давно вижу образ Божественной литургии во времена царствования сатаны; и дело не просто в том, что они сохраняют в нас понимание, что человек не должен, не может уйти из жизни, не покаявшись перед «миром», не испросив у него прощения – без предсмертного покаяния никому не спастись, не менее важны и другие вещи.
Мы все, – говорил Жестовский, – и Сталин, кстати, нашу мысль сразу принял – я имею в виду Советский Союз, новые и новые народы, государства, что примыкают к нам каждый год, вместе есть великая община нового избранного народа Божия, который самой короткой дорогой идет в Землю обетованную. Соответственно, наша общая правда превыше мелкой правды любого отдельного человека.
То же и с жизнью. Разница одна – теперь Земля, что нам предназначена, называется «коммунизмом», и идем мы в нее споро, уверенно. Идем, не сбиваемся с шага, именно благодаря невинно убиенным, которые всем своим естеством сплачивают нас, делают заодно.
Вот и выходит, – подвел он итог, – что обвиняемые на показательных процессах каждым своим словом, каждым признанием и каждым разоблачением подельников на равных служат нам и в этой земной жизни, и в жизни вечной”.
“Дальше, – говорила Электра, – отец и Зуеву стал объяснять, почему для него допрос – та же исповедь, сказал, что начать хочет со своего первого после долгого перерыва религиозного опыта, который случился 7 сентября двадцать пятого года”.
“Лет с семи, – говорил он, – может, и раньше, я каждую неделю ходил к исповеди и причащался. В Великий пост или когда в жизни случалось что-то плохое – неважно, у меня самого или у моих близких – при первой возможности шел в церковь. На обедне отстою литургию, всласть, часто со слезами, помолюсь, исповедуюсь, и, причастившись Святых Тайн, вдруг чувствую в себе силы, какую-то духовную светлость, да и беда больше не кажется такой, чтобы с ней нельзя было справиться.
Свои грехи, свою нравственную нечистоту я ощущал совершенно как нечистоту физическую. Душу, как и тело, немилосердно саднило, всё чесалось, и я мечтал о причастии, как какой-нибудь вконец грязный человек мечтает о горячей ванне или о бане. Но после тюрьмы, – продолжал Жестовский, – я перестал исповедоваться, даже не чувствовал в этом нужды.
Причин было несколько. Во-первых, умер священник, к которому я привык ходить, а тот, что его заменил в нашей церкви, казался неумным и недобрым. Конечно, ты исповедуешься не человеку, а Богу, – продолжал отец, – священник просто посредует, соединяет вас, и всё равно ходить к нему не хотелось, и в другой храм к другому священнику тоже не тянуло.
В церкви страшный раздрай. Самый пик обновленчества, и не я один видел, что она занята собой, своими внутренними дрязгами, а до прихожан ей дела нет. В общем, я не шел, и чем дольше, тем меньшую потребность чувствовал. Стал как бродяга, в кожу которого грязь настолько въелась, что он ее больше не замечает.
Да и жизнь, которой я теперь жил, была другой, Бог в ней помещался плохо. На заводе выматываешься до такой степени, что дома, когда садишься есть, ложки поднять не можешь, хорошо или нет, но при подобном раскладе о душе вспоминаешь не часто. Надо рано лечь, чтобы выспаться, утром успеть поесть, а дальше работать и работать.
Три необходимые вещи – еда, сон и работа, их держишь в голове, а что из-за каких-то грехов надо несколько дней поститься, не прикасаться к жене, потом ни свет ни заря бежать в храм к заутрене, выкладывать свою подноготную чужому, несимпатичному тебе человеку, – это кажется глупостью, в общем; я уже встроился в новую жизнь, чувствовал себя в ней своим.
И может, оттого, что чересчур уверился, что свой, допустил серьезную ошибку, которая в итоге поломала мне жизнь. Месяцем раньше, – продолжал Жестовский, – я закончил большую работу о языке, прежде, по вечерам, неделями не вылезал из Центрального архива древних актов, изучал следственные материалы, связанные со «Словом и Делом Государевым».