Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После всех моих рассуждений о душевном состоянии Венедикта Ерофеева того времени процитирую его выписки из повести «Кроткая»: «Косность! О, природа! Люди на земле одни — вот беда! “Есть ли в поле жив человек?” — кричит русский богатырь. Кричу и я, не богатырь, и никто не откликается. Говорят, солнце живит вселенную, взойдёт солнце и — посмотрите на него, разве оно не мертвец? Всё мертво, и всюду мертвецы. Одни только люди, а кругом них молчание, — вот земля!»; «Тут ирония, тут вышла злая ирония судьбы и природы! Мы прокляты, жизнь людей проклята вообще!.. Смелей, человек, и будь горд! Не ты виноват!»4.
То, на что я обратил внимание, непосредственно затрагивало личную жизнь Венедикта Ерофеева. В ней он, надо сказать, после создания повести «Записки психопата» практически не копался. Разве что в своих блокнотиках фиксировал те или иные происшедшие с ним события и давал короткие и нередко язвительные характеристики своим приятелям, знакомым, а иногда и самому себе. Большей частью он был захвачен глобальными вопросами, с чего я и начал эту главу.
Итак, вернусь к теме жизни и смерти человека. Ведь смертного удела, как тут ни верти, никому не удаётся избежать. Он касается всех живых существ. Венедикт Ерофеев сталкивает в своих выписках разные точки зрения великих людей на этот исходный и самоочевидный постулат земного бытия. Например, эмоционального и бескомпромиссного Достоевского и сдержанного в своих чувствах немецкого философа Артура Шопенгауэра[295].
Приведу радикальные высказывания русского писателя: «Самоубийство при потере идеи о бессмертии становится совершенною и неизбежною даже необходимостью для всякого человека, чуть-чуть поднявшегося в своём развитии над скотами»; «Я не могу быть счастлив даже и при самом высшем и непосредственном счастье любви к ближнему и любви ко мне человечества. Знаю, что завтра же всё это будет уничтожено: и я, и всё счастье это, и вся любовь, всё человечество — обратимся в ничто, в прежний хаос. А под таким условием я ни за что не могу принять никакого счастья... просто потому, что не буду и не могу быть счастлив под условием грозящего завтра нуля. Это — чувство, это непосредственное чувство, я не могу побороть его (“Приговор” из “Дневника писателя” — письмо самоубийцы.)»5.
Артур Шопенгауэр в вопросе о смерти оказался в меру наблюдательным, по-немецки прагматичным и вполне здравомыслящим мыслителем. Судя по всему, его рассуждения понравились Венедикту Ерофееву. Вот как он подошёл к этой не особенно оптимистической теме: «Никто не имеет действительного, живого убеждения в неизбежности своей смерти, ибо иначе не было бы большего различия между его настроением и настроением человека, приговорённого к смертной казни. Напротив, каждый, хотя познает такую необходимость абстрактно и теоретически, но отлагает её в сторону, как другие теоретические истины, которые, однако, на практике неприложимы, — нисколько не воспринимая их в своё живое сознание»6.
Когда ищешь в таких вечных вопросах, как жизнь и смерть, какой-то особенный и высший смысл, без веры в Бога не обойтись. Возможно, конечно, вывернуться наизнанку с помощью риторических фигур, как поступил, например, писатель Викентий Васильевич Вересаев[296], и не особенно сосредоточиваться на этом труднообъяснимом чувстве. Венедикт Ерофеев сделал выписку из книги Вересаева «Живая жизнь», предпослав цитате свою ремарку: «Вересаев. По тому же поводу и, как всегда, со своим неприятным, врачебным гуманизмом».
Перейду к рассуждениям Вересаева о жизни и смерти, уведомив читателя, что они относятся ко времени до 1917 года: «Однако люди живут, творят жизнь. И проповедникам тлена стоит больших усилий заставить их очнуться на миг и вспомнить, что существует смерть, всё делающая ничтожным, ненужным. В этой странной слепоте всего живущего по отношению к смерти заключается величайшее чудо жизни. Прометей у Эсхила говорит: “Я смертным дал забвение смерти”. И хор бессмертных в изумлении спрашивает: “Но как могли про смерть они забыть?” Это бессмертным не понять. Не понять, что великая сила жизни делает живое существо неспособным внутренне чуять смерть. Только теоретически оно способно представить себе неизбежность смерти, чует же её душою разве только в редкие отдельные мгновения. Бессмертным этого не понять. Не понять этого и слишком смертным, — тем, кто посеял в духе своём смерть и разложение. Не понимают этого и герои Достоевского»7.
Путь самого Венедикта Ерофеева к источнику веры был не так-то прост, о чём свидетельствуют его выписка из набросков к роману Достоевского «Бесы» и речь Ставрогина: «“Прежде всего нужно предрешить, чтобы успокоиться, вопрос о том: возможно ли серьёзно и вправду веровать? Если же невозможно, то вовсе не так извинительно, если кто потребует, что лучше всего всех сжечь. Оба требования совершенно одинаково человеколюбивы. (Медленное страдание и смерть и скорое страдание и смерть)” — записные книжки Достоевского»8.
Достоевский был для Венедикта Ерофеева вроде палочки-выручалочки. Особенно ему помогали найти ответы на многие мировоззренческие вопросы письма Фёдора Михайловича различным адресатам. Венедикт Ерофеев всегда находил высказывания писателя на основную, глубоко интересующую его тему: что даёт человеку вера в Бога и бессмертие души: «Теперь представьте себе, что нет Бога и бессмертия души (бессмертие души и Бог — это всё одно, одна и та же идея). Скажите, для чего мне тогда жить хорошо, делать добро, если я умру на земле совсем? Без бессмертия-то ведь всё дело в том, чтоб только достигнуть мой срок, а так всё гори. А если так, то почему мне (если я только надеюсь на мою ловкость и ум, чтоб не попасться закону) и не зарезать другую, не ограбить, не обворовать. Или почему мне если уж не резать, так прямо не жить за счёт других, в одну свою утробу? Ведь я умру и всё умрёт, ничего не будет!» Это письмо Николаю Лукичу Озмидову, почитателю Достоевского. Из того же письма: «Всякий организм существует на земле, чтоб жить, а не истреблять себя. Наука определила так и уже подвела довольно точно законы для утверждения этой аксиомы. Человечество в его целом есть. Конечно, только организм. Этот организм бесспорно имеет свои законы бытия. Разум же человеческий их отыскивает»; «Прибавьте тут, сверх всего этого, моё я, которое всё сознало. Если оно это всё сознало, т. е. всю землю и её аксиому, то, стало быть, это моё, я выше всего этого, по крайней мере, не укладывается в одно это, а становится как бы в сторону, над всем этим, судит и сознает его. Но в таком случае это “я” не только не подчиняется земной аксиоме, земному закону, но и выходит из них, выше их имеет закон. Где же этот закон? Не на земле, где всё закончено и умирает бесследно и без воскресения. Нет ли намёка на бессмертие души? Если б его не было, то стали бы Вы сами, Николай Лукич, о нём беспокоиться. Значит, вы с Вашим “я” не можете справиться: в земной порядок оно не укладывается, а ищет ещё чего-то другого, кроме земли, чему тоже принадлежит оно»9.
Достоевский своим корреспондентам и корреспонденткам давал дельные советы. Вот отчего Венедикт Ерофеев прислушивался к ним и доверял им, как та неизвестная нам мать, которая получила в 1878 году письмо писателя: «Ваш ребёнок 3-х лет: знакомьте его с Евангелием, учите его веровать в Бога... иначе не будет хорошего человека, а выйдет в самом лучшем случае страдалец, а в другом, так и равнодушный жирный человек, да и ещё того хуже. Лучше Христа ничего не выдумаете, поверьте этому»10.