Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Современники, прочитав такое, долго не могли прийти в себя от шокового состояния, в которое вверг их Василий Васильевич своим предложением превратить церкви в «родильные дома», как выразился один острослов. Впрочем, в русской литературе издавна существовала традиция использовать (хотя бы мысленно) храмы не по прямому назначению. Так, В. А. Жуковский предлагал в 1848 году совершать в церкви под пение молитв смертные казни, что должно было стать, по его мысли, «убедительной проповедью для нравственности народа»[535]. Лев Толстой пришел в ужас от таких мечтаний Жуковского, «этого доброго человека», впавшего в «разврат придворной жизни»[536].
Интересное подтверждение мыслей Розанова о жизни новобрачных в храме приводит М. М. Пришвин в своих очерках «По градам и весям» (1913). Случай свел его однажды со священником в глухом селе Тульской губернии.
«Помню, когда рассказывал о. Николай о своих планах устройства церкви радостной, наполненной ликами младенцев и вообще живых, семейных людей, невольно мне припомнилось читанное об этом у Розанова; до того было похоже, что я даже спросил тогда: не читал ли батюшка Розанова. Но о. Николай в таких глухих местах и понятия не имел о писаниях Розанова.
— Представьте себе, — спросил я о. Николая словом Розанова, — что невесту и жениха после совершения обряда оставляют в церкви без людей для брачного сочетания.
Эта знаменитая розановская „позиция“, с которой он открывает свою пальбу в монахов, как она покажется простому сельскому священнику? — Представьте себе это только на одну минуту!
— И представляю, — спокойно отвечал о. Николай, — это же и бывало в старину, откуда идет настоящее православие… Никакой загадки мне ваш Розанов не загадал, я сам это знал. В православии есть все для радостей человеческой жизни, а только монахи его испортили»[537].
«Я постоянно хотел видеть весь мир беременным» (150), — повторял всю жизнь Розанов, и храм с живущими в нем новобрачными — лишь часть этой мечты. «Девушка без детей — грешница. Это „канон Розанова“ для всей России» (160), — говорил он. А у духовенства спрашивал:
«— Для чего растут у девушки груди?
— Чтобы кормить свое дитя.
— Ну, а… „дальше“ для чего дано?
Сказать нечего, кроме:
— Чтобы родить дитя.
И весь аскетизм зачеркнут» (165).
В записях «Мимолетного» Розанов снова пишет о «семейном вопросе» и негодует, что никто не хочет его понять. «Я написал 1000 статей о браке. И в каждой по убедительности — полное опровержение современного учения (закона) о браке. Итого: 1000 опровержений брака? Было ли когда-нибудь что-нибудь более „доказано“? И никакого успеха. Никто не слышит. Почему? Где тайна? Я думаю: „отцветают цветочки“. Мировая осень. Друг мой: дело идет к зиме, а ты поешь весну. И буду петь. И буду петь. Среди молчания все-таки буду петь».
Родство в мире все чувствовали, но никто «не знал», как сказать. И вот «открытие Розанова»: «Родство — только и исключительно через детородный орган, живот, бедра: грудная клетка, шея, голова — никакого в нем участия. Кристаллы „не родятся“ и не суть родные. Они — холодные. „Живот“ — начало тепла в мире. „Животная книга“, „книга живота“ — термины, понятные и сущие в круге деторождения… Мир — „с животом“! О, слава Богу. „Без головы“ он долго жил. Есть у дождевого червяка голова? У морской звезды? У разных морских чудищ? Где у раковины голова? Ну, а без „брюха“ — т. е. выкидывая аллегорию — без „детородного органа“ нет ничего живого. Можно даже так сказать: долго мир существовал „об одном половом органе“ — пока наконец у него выклюнулась „голова“. Вот вам и Аристотель».
И Розанов развивает свою «чресленную теорию жизни», в основе которой брак один лишь порождает чувство родства. «Пришел изчуже незнакомый человек, что-то поговорив, завязав какие-то улыбочки, рукопожатия и тапочки — начал („брак“) совокупляться с моей сестрою. Все братья этой единой сестры, ее родители — все, решительно все, начинают о нем говорить:
— Теперь и он нам брат.
— Теперь и он нам сын.
Почему? А если бы был только другом 10 лет, дал бы в долг денег и проч.? Тогда был бы „благодетель“. Но „благодетель“ не то, что брат. Брат — ближе. „Я его люблю“, „мы его все теперь любим“, „он нам родной“, как родственник… Почему????»
Все дело в том, повторяет Розанов, что для родства не нужно ни плеч, ни головы. Все дело в том, чтобы ниже пояса «все было на своем месте». «Таинственная и магическая сторона сего места обнаруживается из того, что на него никто не смотрит, его никто не видит и сколько можно судить по внешности — о нем даже никто не думает. Между тем, „невидимое и неназываемое“, оно приводит все в движение и волнует целую жизнь, целое море, океан людей. По существу, „все только сие и любят, к сему влекутся“, ибо если „сего“ нет — то вообще ничего нет… Непостижимо»[538].
«Едино-плотие» сейчас же влечет за собою и «единодушие», говорит Розанов, а единодушие и единомыслие («одной партии») еще вовсе не влечет единоплотия. «Из сего ясно до молний, до „электрического света“ (очень светло): до чего тело, в сущности, таинственнее, важнее, ноуменальнее так называемой „души“, которая ей-ей ничего особенного собой не представляет».
Озорная и таинственная жизнь тела привлекала Розанова с «младых ногтей». Ну кто же, кроме него, стал бы «петь и плясать» после первой близости с женщиной? Тем более с женщиной втрое старше и соблазнившей мальчишку по молодости его лет.
И ведь не то важно, что такое произошло, — мало ли чего в жизни не бывает: быль молодцу не укор. А то интересно, как много лет спустя рассказывал он об этом А. Ремизову. Да так впечатляюще, что Ремизов запомнил и поведал в своей книге «Кукха. Розановы письма».
Розанов говорил: когда он первый раз это сделал — ему было 12 лет, гимназистом, а ей, хозяйке, за 40 — так на другой день с утра он песни пел.
— Сижу и пою.
А так Василий Васильевич никогда не поет и никакого голосу.
Почему же пел юный Вася?
«В минуту совокупления, — сказал он однажды, — зверь становится человеком.
— А человек? Ангелом? Или уж..?
— Человек — Богом»[539].
Это божественное человеческое начало владело Розановым всю жизнь. Незадолго до смерти он писал Э. Голлербаху о своем отношении к женской душе, к женскому потаенному существу: «4 девушки — 2 курсистки, 1 учительница музыки, и 1 „ни то, ни другое“, но симпатичнее всех на свете курсисток, и даже еще одна, уже пятая, и „почти одна“, на Кавказе (никогда меня и не видавшая) хотели „отдаться“ мне, отдавались мне, на почве лишь безграничного моего к женщинам уважения, на почве, в сущности, той, что я сам на женщину смотрю, ее почитаю и чту, как Аписиху. Причем 1 видела меня только один раз, была лесбийски связана с другою благороднейшею, и она, эта девушка, с которой она была связана, сама оставила меня „для ласк“ с нею, — она меня стала „ласкать“, а потом и совокупилась, когда „он встал“. Не чудо ли это, не сущее ли чудо? Чудо близости какой-то ноуменальной. И клянусь Вам — О, слишком клянусь: из 4-х или даже пяти — не было ни единой сколько-нибудь развратной, сколько-нибудь распущенной, сколько-нибудь „позволяющей себе“. Как одна и выразилась с чудной улыбкой (о брате): „О, — До-ма-ша: О! о! ни-ни-ни“. Т. е. брат так думал. Между тем „все наши наслаждения“ сводились solo „половые прикосновения“. Ни — любви, ни — объяснений. И вместе: и любовь, и — нежность»[540].