Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Желаю всех благ, всего доброго.
Целую крепко Вас и Зину.
Ваш Мур.
Адрес для телеграммы:
Татарская АССР.
Гор. Чистополь,
Почта – до востребования
Эфрону Г.С.
P.S. Не пишите писем – не доходят, долго идут.
Письмо Сеземану написано по-французски.
11. IX–41
Митя, дружище!
Я пишу тебе, чтобы сообщить, что моя мать покончила с собой – повесилась 31-го августа. У меня нет желания распространяться об этом: что сделано – то сделано. Все, что я могу тебе сказать по этому поводу, – это то, что она правильно поступила: у нее было достаточно поводов, и это было лучшим выходом из положения, и я полностью одобряю ее поступок.
После кошмарного пути я очутился в Чистополе, где находится много эвакуированных семейств писателей. Прожив некоторое время у Асеева и продав все оставшееся от матери имущество (примерно на 2000 рублей), я решил, несмотря на бомбежки и все прочее, отправиться в Москву. Я закончил все свои дела, добыл пропуск и подготовился к отъезду на этот раз по воде до Горького, но тут директор литфондовского Детдома мне сообщила[134], что на мое имя пришла телеграмма из Московского литфонда о зачислении меня в писательский Детдом, где содержатся дети всех возрастов и где я могу жить на полном пансионе, где меня будут «кормить, мыть и укладывать спать», а главное, я буду учиться в 9-м классе в школе вместе с другими писательскими детьми. И, обдумав все это, я решил остаться главным образом из-за школы, которую я здесь могу посещать, а в Москве «кто знает»?
Это решение мне стоило немалых усилий. Мне ужасно хотелось увидеть тебя, с тобой поговорить, увидеть Москву и Мулю – но всем этим я хладнокровно пожертвовал. Кроме того, я уверен, что на моем месте ты бы тоже остался.
Теперь мне хочется, чтобы ты знал следующее: какими бы ни были грядущие события, настанет день, когда я вернусь в Москву. На это будут направлены все мои усилия. Кроме того, вернется в Москву и весь Детдом (есть толк и от этих «детей знаменитостей»). И в этом случае я вернусь в Москву. Со своей стороны приложи все усилия, чтобы остаться в Москве, и в таком случае мы всенепременно встретимся.
Я тебя очень прошу послать в Чистополь телеграмму с сообщением, где ты живешь. Мне чрезвычайно важно не потерять тебя из виду. Очень тебя прошу. А сейчас хочу сказать тебе до свидания, старина. Что бы ни случилось, все будет хорошо, и мы встретимся. Надеюсь, и на нашей улице будет праздник!
Жму твою лапу.
Твой друг Мур.
P.S. He пиши писем – они слишком долго идут.
Адрес: Татарская АССР, гор. Чистополь,
Почта – до востребования.
Эфрону Г.С.
Я знаю, на некоторых эти письма могут произвести удручающее впечатление – так писать о гибели матери, и о такой трагической гибели! Так холодно, рассудительно! Ни отчаяния, ни слез, ни горя, просто констатация факта: «Что сделано – то сделано», «Я ее вполне понимаю и оправдываю…» И все. И тут же о себе, о стирке, о глажке, о продаже вещей, ее вещей… Какая черствость, какой эгоизм!
Но может быть, стоит вспомнить – письма эти пишет мальчишка, который так старался и старается казаться взрослым, быть мужчиной! Особенно в этом письме, к товарищу по болшевской даче, который сам потерял и мать и отчима… Мур горд, самолюбив, он не хочет, чтобы его жалели, чтобы сочувствовали. Он замкнулся, он не подпускает к себе даже близких. Легче ли ему от этого? А то, что он упоминает о стирке, о глажке, о деньгах, то ведь весь этот быт так внезапно обрушился на него. И потом давно замечено: когда с нами стряслась беда, как часто говорим мы именно о таких вот пустяках, которые, казалось бы, не к месту, не ко времени! Мы словно бы заговариваем самих себя, словно бы ничего такого и не произошло, – пытаемся еще скользить по поверхности, стараясь зацепиться за что только возможно, боясь той устрашающей и погибельной пустоты, которая образовалась внутри нас. Я знала одну писательницу, которая, похоронив ребенка, брела по улице и зашла в кино… Что она там видела? Должно быть, то же, что и я, когда через несколько дней после похорон мужа, заметив на письменном столе билеты на премьеру Вишневского «Оптимистическая трагедия», на которую мы должны были пойти вдвоем, пошла одна… В театре от меня шарахались те, кто были на похоронах, и чего только обо мне потом не говорилось… А мне было так плохо, как, может быть, никогда в жизни! Зачем я пошла? На это я и теперь не могу дать ответа… А Мур, когда увезли тело Марины Ивановны, стал гладить брюки, к величайшему негодованию хозяйки, и переоделся в костюм. Но он ведь пришел с земляных работ… И смеем ли мы судить и осуждать? Каждый несчастен по-своему. А Мур был очень несчастен.
Мать творила его по своему образу и подобию: он так и не смог, так и не успел приспособиться к жизни. Он не умел выбраться из своего одиночества. Он был с избытком наделен чувством своего избранничества, которое внушила ему мать, и уверовал в это свое избранничество, сам еще толком не понимая, как и в чем оно может проявиться. Позже в Ташкенте он будет писать эссе, стихи и романы сразу по-французски и по-русски и будет верить, что станет большим писателем, и кто знает, может, и стал бы… Да, он был умен: «Ум – острый, но трезвый: римский», а что касается души, то он был – «менее всего развит – душевно», – это говорила о нем сама Марина Ивановна. Мать он, конечно, любил и сострадал ей, но он не был Алей, той девочкой Алей, которая старалась быть Марине Ивановне такой дочерью, какая той была нужна, и любить ее так, как той того было нужно! А это так редко – кто из нас может похвастаться умением любить именно так, как это нужно любимому, а не так, как это нужно нам самим… Муру подобное и в голову не могло прийти. Мур любил как умел – на свой лад. Он был эгоистичен, требователен и дурно воспитан и в письмах к Елизавете Яковлевне дает ей поручения не так, как следовало бы просить об этом старую тетку. Своим поведением, манерой держаться, точнее неумением держаться и общаться с людьми, он очень от себя отталкивал многих, и его не любили. А мне почему-то всегда было жаль его…
После 10 сентября Мур переезжает в интернат, должно быть, к взаимному облегчению своему и Асеевых. Не думаю, что ему было хорошо у Асеевых, да и где ему могло быть хорошо после того, что случилось, да еще с его-то характером! Он не умел считаться с чужими привычками, с чужим образом жизни, он был слишком сам по себе, и Марина Ивановна приучала его, что все в жизни ради него, и от этого еще надо было отвыкать, и для этого еще нужно было время… И потом после всех Эверестов, на которые она постоянно увлекала его за собой, после этого интеллектуального напряжения, в котором он привык пребывать с малых лет, жизнь в любой семье, в любой среде могла показаться ему пресной и серой. Он замечает в дневнике: «От Асеевых веет мертвечиной – почему? Асеев болен ТБЦ, бледен, сед, молчалив…» И чуть позлее: «Как скучно живут Асеевы! У него хоть поэзия, а у нее и у сестер только разговоры на всякие бытовые темы…»