Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гор вообще так привык жить в тесном семейном кругу, что в 1937 году, в сентябре, когда мы приехали с ним в Коктебель и я оказался сперва один в отведенной мне комнате (жена еще не вернулась из альпинистского похода), он попросился ко мне ночевать – одному ему было тоскливо. Вместе с тем не прибился ни к одной компании отдыхающих, редко купался, не катался на лодке, не ходил с нами в горы, – словом, не умел отдыхать. Правда, однажды отправился с нами, молодежью, и охотно примкнувшим к нам Борисом Андреевичем Лавреневым в Сердоликовую бухту. Погода была свежая, ветреная, надо было обойти скалу по узкой кромке (оплывать было трудно среди волн, угрожающе разбивавшихся о камни), Гор только начал «оползать» скалу, как сразу же разорвал об ее острые выступы рубаху, раскровянил бок и спину и вернулся обратно, чтобы подождать нас на мирном бережке.
Научился ли он когда-нибудь отдыхать – не знаю. По-моему, нет. Всегда читал книгу. Без книги я его не помню. Рассказывали, что в 1942 году, в эвакуации, в деревне Черной под Пермью, Гор, по поручению Натальи, пас поросенка, читая одновременно Гегеля. Поросенок пользовался тем, что внимание пастуха было отвлечено Гегелем, и убегал. Гору потом попадало от Натальи. И правильно: поросенок и Гегель – две вещи несовместные.
О философии Гор был готов говорить всегда. В 1950-е годы, живя в Комарове, я повел известного московского писателя – палеонтолога и фантаста Ивана Антоновича Ефремова, в комаровский лес, чтобы показать ему здешние места и мою любимую «мохнатую дорожку». С нами пошел Гор, которого я только что познакомил с Ефремовым. Гор непрерывно говорил об искусстве, о философии, не давая нам ни минутки просто полюбоваться и насладиться природой…
Несмотря на то что Гор был домоседом, он любил знакомиться с интересными людьми. На международном совещании по проблемам романа, проходившем в Ленинграде в 1960-е годы с участием Натали Саррот, Сартра и других, в перерыве он оживленно беседовал с Натали Саррот, а на лестнице Дома писателей попросил меня познакомить его с А. Твардовским, который как раз поднимался навстречу нам. Я и сам-то был мало знаком с ним, но Гор так пылал этим желанием, что я представил его.
Как ни странно, мы с Гором всю жизнь были на «вы»; вначале я его звал – Гор, он меня – Рахманов, потом я его – Геннадий, а он меня почему-то – Леонид Николаевич! Вечером 12 марта 1968 года, когда в Доме писателя отмечалось мое шестидесятилетие, выйдя на эстраду и обнявшись со мной, Гор смущенно предложил, чтобы мы перешли на «ты», но из этого так ничего и не вышло: вот что значит привычка многих десятилетий!
Что же писал Гор в годы нашей долгой дружбы? Первая его отдельная книга – «Живопись» – состояла из небольших рассказов и отличалась не только поисками формы, но уже склонностью к философии, которой, как я сказал, он увлекался до конца своих дней, и знаний в этой области постепенно приобрел много. «Живопись» в 1933-м или 1934 году резко и несправедливо раскритиковал чудесный наш переводчик и интереснейший человек – Валентин Осипович Стенич. Почему он сделал это, причем явно без всякой корысти, страстно, искренне, я никогда не мог понять. Сколько было тогда плохих писателей – он же на них публично не ополчался! Может, напал на Гора именно потому, что видел немалое дарование, направленное не по тому пути? В той же газете «Литературный Ленинград» Гор несмело возражал Стеничу, но ничуть не каялся, а настаивал на своем праве искать и экспериментировать, что вполне потом оправдалось. Но тогда он так возлюбил западных «леваков», скажем, Кафку, Джойса (не зная их в оригинале, знакомясь лишь с пересказом их произведений в критической литературе или с отдельно переведенными отрывками – скажем, из того же «Улисса»), что одно время почти не замечал русских классиков, если не считать, разумеется, вечно любимого им Гоголя; настоящий кумир всей жизни Гора был рассказ Гоголя «Портрет».
Николай Чуковский когда-то сказал: «Начитанность Геннадия Гора напоминает костюм негра: крахмальный воротничок, галстук, манжеты – и ничего больше!» Со временем начитанность Гора неизмеримо выросла, но я всегда ценил эту злую шутку, пока не усомнился в ее оригинальности, прочтя в «Старой записной книжке» П. Вяземского: «Это дикая островитянка, которая является к нам голая, но с серьгами в ноздрях». Он сказал это о новейшей в его время романтической литературе.
С давних пор Гор начал коллекционировать картины. Он всегда любил живопись – недаром же его первая книжка так и называлась… Сначала он собирал работы лишь самых «левых» художников, чем немало гордился (даже не очень-то разбиравшаяся в изобразительном искусстве Наталья Акимовна любила говаривать: «Наши левые селедки лучше», – она имела в виду принадлежавший Геннадию натюрморт молодого художника Зеленина, сравнивая его с какой-то другой картиной из чужой коллекции). Потом Гор «поправел», поместил на почетное место работу даже такого заядлого реалиста, как Пахомов, которого после ленинградской блокады стал уважать и ценить. Но наибольшее его увлечение и заслуга – это открытие, еще в 1930-е годы, талантливого северного художника Панкова (позднее он написал о нем книгу).
В своей литературной работе Гор вскоре набрел, и надолго, на близкие его сердцу темы: Север, Байкал, Баргузин, дед-перевозчик через сибирскую реку (Гор родился в Верхнеудинске, в Забайкалье) – и написал много рассказов и повестей о северных народностях, о звенящих ручьях (его любимый на всю жизнь образ). Успел до войны съездить на Алтай, на Сахалин, написать о Сахалине очерковую книгу.
Северные рассказы и повести Гора поэтичны и человечны – настоящая поэзия в прозе, как я писал в своей статье о его работе, но постепенно это стало угрожать однообразием. И уже после войны наступил новый, третий период его творчества, сугубо реалистический, появились повесть «Ошибка профессора Орочева» и роман «Университетская набережная». Книги эти широко издавались, охотно читались широким читателем, и вообще это было полезно для прозаика уже не первой молодости, полезно во всех смыслах, в том числе и материальном: именно в эти годы Горы построили для своей все увеличивавшейся семьи большую дачу. Но я бы не