Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом началась дискуссия, но их робкие и взволнованные голоса стали лишь трамплином для моего метафизического голоса. Я был так силен, что впервые в жизни понял, какой бы я мог быть силой, если бы верил в себя так же, как верили святые и пророки. В конце встал какой-то юноша и громко поблагодарил, потом ко мне стали подходить другие. Было ясно, что благодарят меня не за интеллект, а за нечто более важное — за преодоление тела, телесности, физичности… Я попросил стакан воды. Тут же бросились выполнять мою просьбу. Минуту спустя вошел «чанго» с графином на подносе. Я испугался и притих. Этот чанго…
Но каким же порядочным было тело этого неграмотного… это была сама порядочность… это обыкновенное, спокойное, свободно живущее, легко движущееся тихое тело, оно было самим приличием, самой нравственностью… причем так ярко, так совершенно, что по сравнению с ним это наше «духовное» собрание оказывалось каким-то чересчур высоким, как натужный писк… Не знаю… Святая простота грудной клетки, а может быть, волнующая искренность шеи; или эти руки, едва умеющие выводить буквы, руки шершавые и настоящие от физического труда… Мой Дух испустил дух. Полный провал. Я ощутил вкус помады на губах.
Тем временем индеец (в нем наверняка было много индейской крови) наливал мне воду осторожными движениями раба, делая это руками, созданными для служения и лишенными гордости и значения. Взрыв этих тихих рук был тем страшнее, чем тише они были, ибо этот чанго, как каждый слуга, был quantité négligeable[158], был «воздухом», но именно поэтому, то есть из-за своей незначительности, он становился явлением иного порядка и подавляющим этой своей ничтожностью! Выставленная за скобки, его незначимость там, за скобками, становилась значимой! Я попрощался и вышел. Мне не хотелось продлевать мой тет-а-тет с чанго. На улице было уже темно, многоцветный закат Сантьяго погас, и резкий зимний холод, появляющийся сразу же после захода солнца, заставил меня надеть пальто. Я еще обменивался прощальными любезностями с провожающими, когда чанго… прошел в нескольких шагах от меня.
Неужели тот самый чанго? Он? Они все так похожи друг на друга… что любого можно заменить любым, практически идентичным… а потому я был склонен допускать, что это другой — брат, друг, товарищ… не все ли равно? Он медленно шел в сторону реки Рио-Дульсе. Я пошел за ним. Пошел потому, что было абсурдно и невообразимо, чтобы я, Гомбрович, шел за каким-то там чанго лишь потому, что он был похож на чанго, налившего мне воды. Но опять его полнейшая неважность прогремела громом на задворках всего того, что у нас считается важным. И я пошел за ним, будто выполнял самую святую из своих обязанностей!
Я шел встревоженный… Ибо давно уже забросил прогулки на Ретиро и по Леандро-Алем (о которых раньше писал), а теперь, в Сантьяго, опять неожиданно возвращалась самая таинственная, самая существенная и самая болезненная из всех моих реакций: я шел за простецким парнем из низов. Но на этот раз в ситуации появилась какая-то новая черта: в игре были не красота и не молодость, а мораль; я шел, увлеченный честностью, добросовестностью, простотой, чистотой, — всем тем, что подорвало и уничтожило мою одухотворенность. Я шел за его прямой спиной, за не скрывающимся ни от кого затылком, за его спокойными руками! И мой недавний триумф улетучился — фюить, и нет его!.. Но отчаянно пускаясь в этот мой новый марш к фиаско, я, стиснув зубы, решил, что на этот раз доведу дело до конца… каким бы он ни был… Так дальше продолжаться не могло! С этим надо было кончать. И, сам не знаю почему, может, из-за той навязчивости, с которой мне в глаза лезло тело, мне вдруг поверилось, что если я сумею разгадать физическую форму события, если найду физическое решение ситуации, то смогу с ее помощью прийти и к духовному решению. А пока что я шел за этим чанго в сумрак, понимая, что это мое следование за ним есть прежде всего формулировка ситуации: я и он, я, идущий за ним, я с ним в качестве проблемы, которую необходимо решить…
А проблема тем временем росла… прирастала той особой мощью, какой иногда набухают ничего не значащие вещи. И вот уже гудит у меня в ушах, стучит в висках это мое неожиданное шествие! Теоретически я знал, почему маячившее передо мною тело такое правильное, в противоположность той искривленности, что отличала нас, интеллигентов. Прозрачность тела! Честность тела! Ибо это тело делало игру потребностей и ценностей простой, ясной, для этого чанго ценностью было то, что удовлетворяло его телесные потребности, обычные потребности здорового тела, а потому он был по сути просто полем игры природных сил, был всего лишь пассивной природой и ничем больше — и потому он сиял передо мной в сумраке, чистый и прозрачный. Нравственный, как пес, как конь! Нравственный, как обычное здоровье! А я? А мне подобные? О, мы порвали с логикой тела и были продуктом сложных факторов, берущих начало не в природе вообще, а в специфической человеческой природе, мы — продукт человечества, продукт его «второй природы», человечности. Мы были извращением, утонченностью, усложнением, мы, несчастные, были Духом!.. Не мог же я смириться с той ситуацией, в которой я как бы иду за ним, волочусь, исполненный обожания… это было бы равнозначно фиаско… а потому, резко оторвавшись, я свернул в первую же улочку направо. Я порвал связь и теперь шел один… И, взбудораженный, говорил себе: «К черту! Не забывай, кто ты! Он — всего лишь тело, ничего не значащее, одно из множества, навоз! Ты — неповторимый, единственный, оригинальный, незаменимый!»
И все-таки то, что я не был телесно ни таким честным, ни таким прозрачным, как он, имело настолько важное значение, что я напрасно распевал гимны в свою честь. Они были приправлены горечью, и вокруг разносился запах гниения. На этой пустынной улице я почувствовал, что другого выхода нет, что придется кого-нибудь убить, и я шел, готовый на убийство. Я должен был поставить его в один ряд с животными и остаться в одиночестве в своей человечности; двойственная природа человечества — его и моя — больше не допускалась: либо мне превратиться в чудовище, либо ему — в животное, иного выхода не было… Эта очевидность шла в паре с другой, а именно: я не должен был отходить от него и позволять ему оставаться одному, передвигаться тайком. Поэтому я решил догнать его и расправиться с ним. Далеко ли успел он уйти? Наверное, нет, он почти наверняка, дойдя до парка, свернул направо и пошел по параллельной улице; и тогда я представил себе, что догоняю его и снова иду за ним… Нет, только не это! Да и нападение на него сбоку, из-за угла, было бы недостаточным… а потому я решил прибавить шагу, опередить его и выйти ему навстречу из следующей поперечной улицы лицом к лицу… Вот что пришло мне в голову! Не сзади, не сбоку, а прямо и лицом к лицу!
Не сзади.
Не сбоку.
А прямо и лицом к лицу!
Так выглядела физическая формула победы. Это давало возможность атаковать. И мне была нужна война с ним, превращавшая его в моего врага, делающая его внешней реальностью. Я чуть ли не побежал, и уже сам по себе этот нацеленный на него бег менял ситуацию в мою пользу. Потом я резко свернул. Замедлил шаг. Теперь я шел по улице с редкими фонарями, по одной стороне которой стеной стояли большие черные тихие деревья парка, а он шел на приличном расстоянии, растворяясь в блеске мерцающего света. Он приближался, а моя враждебность выталкивала его из меня, как лихорадку; он был там, предо мною. Убить. Честно, я хотел убить его. Будучи уверен, что без этого убийства я никогда не смогу оставаться в рамках морали. Моя мораль стала агрессивной и убийственной. Расстояние между нами быстро сокращалось; само собой, я не собирался убивать его «физически», я лишь внутри себя жаждал убить его и был уверен, что стоит мне его убить, как я сразу же уверую в Бога, во всяком случае стану на сторону Бога… Это было одно из мгновений моей жизни, в которое я ясно понял, что мораль дика… дика… Когда мы поравнялись, он улыбнулся и поприветствовал меня: