Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что Горький не сегодня завтра должен уже быть на свободе. Нижегородцу к тюрьме не привыкать!
Хуже с племянником Николашей.
Он знал, что по совету наидобрейших докторов за ним установлена и домашняя слежка. Просто удрать из дому он не мог — пойдут искать, на всю Москву тарарам поднимут. Поэтому нарочно сказался Зинаиде Григорьевне — куда едет. С кучером, мол. Не беспокойся. Она завела было песню: слухи плохие о племяннике ходят, в революцию по уши залез. Так для того и есть дядька, в таком случае, по-родственному, стоит и уши надрать! Не слишком убедительно, но ведь для баб чем глупее, тем лучше.
Еще когда загоняли в ворота рысака — поехал‑то он прямо на фабрику, — заметил довольно серьезную охрану. Добрый десяток человек — крепкие, молодые ребята. Оружия не видно, да ведь где‑то под пальто и полушубками есть. Не с голыми ж руками торчат у ворот. Стало быть, с племянником надо говорить серьезно, и без свидетелей. При всем доверии к Матюше, он оставил его возле лошади, мол, если замерзнешь, в сторожке погреешься. Смотри, время лихое, рысака бы такого золотого не украли. Матюша разгадал эту хозяйскую хитрость, посопел, ну да ладно. Он прямиком прошел в директорский кабинет. Там в переходах цехов тоже везде охрана; многие не знали его. Пришлось останавливаться и объясняться. Правда, хозяину уже доложили о вторжении дядюшки, прибежал.
— У тебя как в осажденной крепости, — высказал ему свое недовольство.
— Осада и есть, только крепости‑то нету. Заводской забор да стены цехов, — беспокойно рапортовал племянник, здороваясь.
— Ну, стены отец не иначе как для пушек делал — метровые.
— Пушки. Не хотелось, чтобы до этого дошло.
— А что, может статься?
— Может, — с какой‑то лихой уверенностью предупредил Николаша. — Все заводы бурлят, а особенно у меня да на Прохоровской мануфактурах. Трехгорка, по сути, уже не подчиняется хозяину.
— Потому что Прохоров — жмот.
— Все мы, хозяева, жмоты.
Они перешли между тем в директорский кабинет. У дверей его уже двое рослых парняг в открытую с винтовками стояли.
— Да-а, Николаша.
— Жизнь заставляет. Не будь у меня дружинников, жандармы давно бы разгромили фабрику.
— Думаешь, не решатся?
— Пока что нос не сунут. У меня две сотни дружинников, а в случае чего, еще несколько сотен в един день под ружье станут. Хуже, если власть двинет войска.
Он не хотел продолжать эту опасную мысль, а дядюшка дальше не расспрашивал. И так все ясно. Права Зинаида: истинно, по уши увяз племянник в революцию. Его ли это дело?!
— Но вожди ваши по парижским да лондонским кофейням посиживают, болтовней забавляются. Ради них шкурой своей рисковать?
— Ради России!
Все‑таки фальцетом пропел племянник эту расхожую сентенцию. Сам дядюшка на такую прекраснодушную песнь не решился бы. Россия? Все кричат о ней, все толкутся вокруг какого‑то несуществующего флага, и никто не хочет делом заниматься. Нищета как чума расползается по губерниям. От нищеты и бурлит народ. С той же Перми управляющий пишет: еле держится лакокрасочный завод, на шаг от забастовки, делайте что‑нибудь, хозяин! А хозяин удирает за границу. Вождей ругает, а сам туда же. Что ему остается? Отвечать пермяку он уже не имеет права. Вот дожил!
У племянника есть пока права. Он взял да и ввел девятичасовой рабочий день, с одновременным повышением зарплаты. Она сохранялась и на время болезни, и даже за дни забастовки, коли случится. Дядюшка, сам вышибленный из дела, все‑таки остерег:
— Слишком круто берешь. Растопчут тебя, племянничек.
— Но мы же Морозовы!
— И я Морозов, а видишь до чего дошел? Ради хлеба живу! — В сердцах он выдернул из кармана руку, в которой почему‑то блеснул браунинг.
— А-а, дядюшка! И ты вооружаешься?
— Да так, на всякий случай. — смутился дядюшка. — Хулиганов много поразвелось. Ты с меня пример не бери. Не гони лошадей! И. не обольщайся любовию народной!
Он вертел в руках адрес, преподнесенный хозяину в честь введения девятичасового дня. Он пытался читать это по обычаю иронично:
«Гуманному и сердечному хозяину Николаю Павловичу Шмиту. На добрую память от благодарных рабочих.»
— А вот я что‑то и в благодарность их не верю.
Племянник пожал плечами под студенческой тужуркой и ничего не ответил.
«В немногих словах позвольте нам, Вашим рабочим, высказать те благоприятные чувства, которые идут из глубины наших сердец, и признательность за все Ваши сердечные к нам, рабочим, отношения, как введением девятичасового рабочего дня, так и в многих Ваших покровительственных деяниях.»
Что‑то вроде зависти было. Разве он, Савва Морозов, мало сделал для своих рабочих? А они по наущению — то ли полиции, то ли родичей — бастуют и за хозяина не подумали заступиться!
«Мы же, Ваши рабочие, соединясь воедино, обещаем Вам, что теперь с большей энергией и старанием отнесемся к обязанностям нашим для Вашего предприятия. Процветать ему на многие, многие годы во славу и честь Вашей фирмы.
Вам благодарные и признательные рабочие Ваши».
Поздравительный адрес был вложен в кожаный переплет, на котором красовалась бронзовая пластина с выгравированным текстом.
Начав с насмешки, Савва Тимофеевич глубоко задумался. Он чувствовал какую‑то глубинную правоту племянника. Но не мог ее принять. Обида? На кого — на этих несчастных людей, которых матушка презренно называет «фаброй»?
Раздосадованный, он засобирался домой.
— Попрощаемся, племяш. Я ведь скоро отбуду во Францию. Свидимся ли еще когда?
По тому, как округлились глаза у Николаши, он понял, что напугал его.
— Ладно, ладно, еще съездим к цыганам! — попытался свести все к шутке. — Поди, Палаша не будет бранить?
— Она уехала куда‑то за черту оседлости, не оставив даже адреса. Лишь писульку: «Не хочу портить тебе жизнь, мой милый». Вот так‑то. А мы с вами, дядюшка, свадьбу гоношили!
Отвечать тут было нечего.
С тяжелым чувством уходил дядюшка от племянника.
Прогулки не возбранялись, но назывались они уже иначе — моционом. И всегда в сопровождении кого‑нибудь. То доктора Гриневского, то какого‑нибудь приятеля Зинаиды Григорьевны, то хоть и кучера Матюшки. Смущенно отводя глаза, Матюшка вожжи не давал. А когда Савва настаивал, грозил:
— Право, уйду от вас. Рази можно так служить? Хозяйка одно, хозяин другое, черногорец и тот права заявляет. В лапту моей башкой играют!
Лапта не лапта, а бродить по городу в одиночку не удавалось. Да и куда теперь ходить? Как‑то уж так случилось, что и театр самоудалился от него, хотя он все еще числился третьим содиректором. Денег теперь мало дает? Это была не просто обида — полынная горечь. Он ведь не знал, что Зинаида Григорьевна обзванивала всех его знакомых и просила Савву не беспокоить, поскольку «он болен, очень психически болен, нуждается в покое и уединении». Мало-помалу друзья свыклись с мыслью, что им теперь придется вечернюю кутерьму крутить без Саввы Морозова. Станиславский был наивен, искренне верил, на плечи Немировича легли и хозяйственные, и финансовые дела — не до сантиментов. Даже дамы — Маша Чехова, Маша Андреева, Книппер, наконец, — оставили своего давнего воздыхателя. Раз болен, так болен, уж тут ничего не поделаешь. Хотя сестра Чехова жила совсем рядышком, обогревалась от морозовской котельной и пила морозовскую воду, даже ваттер-клозет был подсоединен к морозовской канализации — пардон, пардон, как говорится.