Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ага, для последнего поцелуя? — вдруг неожиданно, как все у него сейчас было, разошелся Савва.
На губах у него застрял противный окраек вуали, поскольку руки были заняты: одна держала Тимошу, другая попыхивала папиросой. Так и ткнулся, наобум:
— Тьфу!..
Хватило ума извиниться:
— Не к тебе это, Зинуля, к моде проклятой. Когда‑то я тебя без всяких вуалей челомкал, да на травке‑то зеленой, а?
Слышавший все это Тимоша хмыкнул. Зинаида Григорьевна не в шутку рассердилась:
— Ты забываешь, что дитя рядом?
— Мужик! — рявкнул в ответ Савва, перекрывая звон перронного колокола.
Третий звонок.
Он ступил на подножку. Вагон уже мягко трогался с места. Но он успел еще прокричать.
— Не забывай отца, Тимоша. Не забывай! Прощай, прощай!
Да что это с ним — прощается навек, что ли? Ведь была договоренность с Зинаидой: если все хорошо, Тимоша с кем‑нибудь из гувернеров тоже приедет к нему на каникулы. Конечно, можно и без Ниццы обойтись: ко всем прочим поместьям, и в Крыму они дачей обзавелись. Как уж там будет с большаком Тимошей, но остальная детвора непременно в Крым отправится. Чего доброго, и отец из Ниццы туда сбежит! Крымская дача Савве Тимофеевичу нравилась. Не потемкинский дворец, и даже не Покровское, а все же — Крым. Солнце, воздух, горы, море. Да и гостей не стыдно принимать. Хоть князьев, хоть графьев, хоть и любимых баронов. Право, и Зинаиду Григорьевну должно утешить: там сам государь пешочком прогуливается, Лев Николаевич простецкой толстовкой по горам трясет, да и чеховский дух — год ведь только со дня смерти и прошел, артисты дорогу туда не забыли. Право, надо покрутиться во Франции, в Ницце — дай дернуть в Крым.
Федор Григорьевич Гриневский, их славный домашний доктор, рекомендовал в спутники Николая Николаевича Селивановского, тоже опытного врача, да и человека приятного во всех отношениях. Из любезности и сам Гриневский провожал до Варшавы. Савва Тимофеевич догадывался — не только любезность и наказ Зинаиды Григорьевны. присматривать, и все такое.
В этом его убедила недавняя домашняя сцена. Бог весть, с чего ему вздумалось зайти в будуар жены — он давно уже там не бывал, — какая‑то срочная надобность оказалась. Да- да, разговор именно о крымской даче. Он, конечно, с обычной иронией усмехался: не будуар, а филиал музея фарфора! Страсть такая воспылала — в спальне музей устроить! Перед кем там хвастаться? Но ярчайшие цветы мастеров Мейссена целыми гирляндами обвивали хозяйкину кровать; вроде цветочной клумбы получалось, да ведь бабу на эту клумбу не завалишь — причинное место о жесткий фарфор натрешь. Ладно. Трюмо и то обвито фарфоровыми гирляндами: тут ничего, вроде озерка в глубине сада. Хотя бесчисленные толпы ваз! Входя, сторонись и справа, и слева. Заденешь, разобьешь, так от крику с ума сойдешь — бывало, бывало это с ним, когда он еще пробирался к женушкиной кровати. Вот и в тот день, приехав из Покровского, он едва ступил в тамбур будуара, как услышал голоса. Да, у Зинаиды Григорьевны был домашний врач Гриневский. Дело женское, нечего глаза мозолить, можно бы и обратно повернуть, да остановил требовательный голос жены:
— Вы со мной согласны, Федор Григорьевич? Савву Тимофеевича все время нужно держать под наблюдением.
— Так‑то оно так, Зинаида Григорьевна, но все же я врач, а не жандармский капитан.
— Фи! Как вы выражаетесь, любезнейший Федор Григорьевич! Я пригласила вас, чтобы свое требование высказать. Понимаете?
— Понимаю, понимаю. Ибо вы говорите почти теми же словами, что и капитан Джунковкий.
— Выходит, он глуп. как и я, грешная?
— Что вы, любезнейшая Зинаида Григорьевна, что вы! — залепетал Гриневский, который денежки‑то получал из рук хозяйки — Морозов до этого не снисходил.
— Ну, так и смотрите. Да внимательнее. Да чтобы он сам‑то этого не замечал. Таково желание его матушки Марии Федоровны. И кое-кого других.
Ему было неудобно выслушивать этот домашний разговор. Он вошел с самой любезной улыбкой:
— Лечимся? Все лечимся?
— Ох, Саввушка! — засуетилась Зинаида Григорьевна. — Годы, годы. Не мешает и тебе подлечиться. Уж можешь быть спокоен: мы подберем для тебя прекрасные европейские курорты.
— Не сомневаюсь, — у жены поцеловал ручку, а Гриневскому отвесил приятельский поклон, поскольку сегодня еще не виделись. — Ну, кого вы мне в спутники определили?
— Да Федор Григорьевич Селивановского советует. Сам‑то он не может надолго отлучаться, разве что до Варшавы. Все‑таки здесь дети остаются, да и твоя забытая старушка, — игриво повела она вальяжными, отливающими бархатом боками.
— У-у, такая старушка еще меня переживет! Старая, фабричная закалка.
Он осекся, потому что глаза у Зинули загорелись злыми огоньками — разве можно при посторонних вспоминать о фабриках!
— Что‑то ты в мизантропию подался, Саввушка? Неужто любовницы твои поразбежались?
— Поразбежались, Зинуля, поразбежались, — не стал оспаривать он. — Я переоденусь с дороги, да мы за столом и потолкуем с доктором. Иль много приглашенных?
— Какое много? Капитан Джунковский, наш домашний Джун, барон Рейнбот, домашний же услужащий, да великая княгиня в бокал слезу капнет.
— Да-да, со слезами вино слаще, — повернулся он, уходя переодеваться к обеду.
Кажется, доктор Гриневский вослед хихикнул. Не по его, конечно, адресу, поскольку он никогда вино со слезами не мешал, по адресу безутешной вдовицы.
Перебирая в мыслях эти пустые домыслы, увозимый докторами больной и о многом другом думал. Москва не могла уйти сразу вот так, напрочь. До чего железнодорожники захламили обочины! Раньше каждый к большаку красными окнами поворачивался — не задворками же. С появлением железных дорог окна убрались куда‑то вовнутрь, выставив путнику зады да нужники. Савва Морозов прекрасно знал Трехгорку — Прохоровскую мануфактуру. Главный конкурент, как не знать. Заезжал и на чаек, и чтоб поругаться, если конкурент слишком поднимал цены, или, наоборот, в пику Морозовым сбивал. Фасадом фабрика гордо и нехудо узрилась на Москву — поставщики и оптовики должны уважать хозяина. А к железной дороге мало что склады — свалки, разная гнилая тара, отстойники красилен. Чисто торгашеское неряшество. Фабрикант Морозов выругался: «Тьфу, твою мать!.. Неужто и у меня в Орехове так?» Отворачиваясь от маячивших за окном помоек, он забывал, что к собственным фабрикам теперь не имеет никакого отношения. Этой забывчивости помогал и доктор-спутник, протягивая рюмку отнюдь не с коньяком.
— Прощание всегда тягостно. Испейте, Савва Тимофеевич.
Он начал привыкать к разной вонючей бурде, которой его уже давно пичкали. Замечал, что и в вино что‑то добавляют. Это дома, при жене. Здесь доктор не решился бы хитрованить, поскольку пили‑то они из одной бутылки. Даже «домашник» Гриневский услужливо компанию составлял. Успокаивал: