Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Мне здесь нравится, — писал Байрон Августе 17 ноября 1804 г. — Из всех известных мне священников мой учитель доктор Друри — милейший человек, в нем соединились Джентльмен и Ученый при полном отсутствии какого бы то ни было позерства или педантизма, и всеми своими незначительными знаниями я обязан одному ему; и не его вина, что я не научился большему. Я всегда с Благодарностью буду вспоминать его наставленья и лелею надежду, что когда-нибудь смогу хоть как-то отплатить ему или его семье за его бесчисленные благодеяния».
Семнадцать лет спустя Байрон вспоминал:
«В школе (как я уже говорил) я отличался широтой общих познаний, но в остальном был ленив; я был способен на героическое кратковременное усилие (вроде тридцати-сорока греческих гекзаметров — их просодия, разумеется, получалась как бог на душу положит), но не на систематический труд. Я проявлял скорее ораторские и военные, чем поэтические способности. Доктор Д., мой покровитель и ректор нашей школы, уверенно заключал из моей говорливости, бурного темперамента, звучного голоса, увлечения декламацией и игрой на сцене, что я буду оратором. Помню, что моя первая декламация на нашей первой репетиции вызвала у него невольную похвалу (как правило, он был на нее скуп). Мои первые стихи, сочиненные в Харроу (в качестве учебного задания по английскому языку), — перевод хора из Эсхилова "Прометея" — были встречены им холодно — никто не предполагал, что я могу опуститься до стихотворства» («Разрозненные мысли», № 88).
Впрочем, и терпение Друри было не беспредельно: случалось, он всерьез подумывал об отчислении Байрона из школы. Когда же Друри оставил свой пост, Байрон проводил его стихотворением «На перемену директора школы», в котором несправедливо нападал на нового руководителя Харроу.
Где, Ида, слава та, которой ты блистала?..
(Пер. Н. Брянского)
Школьники (включая Байрона и Уайлдмена) всерьез намеревались не застрелить, так взорвать нового директора, Джорджа Батлера; однако впоследствии тот сумел расположить к себе учеников.
Хромота была для мальчика источником тяжких волнений… — и вот несколько примеров тому, сообщаемых Муром:
«Некий господин из Глазго рассказывал мне, что особа, вынянчившая его жену и до сих пор живущая в их семье, [в 1793 г.] водила знакомство с нянькой Байрона. Они часто гуляли вместе со своими питомцами. Во время одной из таких прогулок она сказала: "До чего же Байрон хорош! Если бы не нога!.." Уловив в ее словах намек на свой недостаток, малыш гневно взглянул на говорившую и, ударив ее хлыстиком, который держал в руке, раздраженно крикнул: "Не смей так говорить!"
Позднее тем не менее он отзывался о своей хромоте равнодушно и даже с насмешкой. По соседству с ним жил еще один мальчик с таким же дефектом ноги, и Байрон шутил: "Взгляните, как по Брод-стрит косолапят два медведя".
…Во время занятий латынью [в 1798–1799 гг.] Байрона часто мучали боли в ноге, сдавленной ужасным приспособлением, коим ему исправляли хромоту. Однажды мистер Роджерс сказал Байрону: "Мне тяжело наблюдать ваши страдания, милорд, должно быть, боль очень сильна?" — "Пустое, мистер Роджерс, — ответил мальчик, — но впредь я буду стараться, чтобы вы ничего не замечали"».
Томас Мур не мог вспомнить, на какую ногу хромал Байрон, — в затруднении оказались и другие близкие друзья — и даже сапожник. «Только припомнив, что Байрон "ступал на мостовую хромой ногою", они пришли к выводу, что пострадавшая конечность была правой».
…это плоский камень, близ которого открывается вид на долину. — «Строки, написанные под вязом на кладбище в Харроу»:
Места родимые! Здесь ветви вздохов полны,
С безоблачных небес струятся ветра волны:
Я мыслю, одинок, о том, как здесь бродил
По дерну свежему я с тем, кото любил,
И с теми, кто сейчас, как я, — за синей далью, —
Быть может, вспоминал прошедшее с печалью;
О. только б видеть вас, извилины холмов!
Любить безмерно вас я все еще готов;
Плакучий вяз! Ложась под твой шатер укромный,
Я часто размышлял в час сумеречно-скромный:
По старой памяти склоняюсь под тобой,
Но, ах! уже мечты бывалой нет со мной;
И ветви, простонав под ветром — пред ненастьем, —
Зовут меня вздохнуть над отсиявшим счастьем,
И шепчут, мнится мне, дрожащие листы:
«Помедли, отдохни, прости, мой друг, и ты!»
Но охладит судьба души моей волненье,
Заботам и страстям пошлет успокоенье,
Так часто думал я, — пусть близкий смертный час
Судьба мне усладит, когда огонь погас;
И в келью тесную иль в узкую могилу —
Хочу я сердце скрыть, что медлить здесь любило;
С мечтою страстной мне отрадно умирать,
В излюбленных местах мне сладко почивать;
Уснуть навеки там, где все мечты кипели,
На вечный отдых лечь у детской колыбели;
Навеки отдохнуть под пологом ветвей,
Под дерном, где, резвясь, вставало утро дней;
Окутаться землей на родине мне милой,
Смешаться с нею там, где грусть моя бродила;
И пусть благословят — знакомые листы,
Пусть плачут надо мной — друзья моей мечты;
О, только те, кто был мне дорог в дни былые, —
И пусть меня вовек не вспомнят остальные.
(Пер. А. Блока)
138. Лорд Клэр — Джон Фицгиббон Клэр (1792–1851), которому посвящено одно из стихотворений сборника «Часы досуга»:
Когда, о друг моей весны,
Бродили мы, любви полны
Друг к другу всей душой —
Блаженство было нам дано,
Какое редко суждено
В юдоли нам земной.
.
(Пер. Н. Холодковского)
«Школьная дружба была для меня страстью (я был страстен во всем), но, кажется, ни разу не оказалась прочной (правда, в некоторых случаях она была прервана смертью). Дружба с лордом Клэром, одна из самых ранних, оказалась наиболее длительной и прерывалась только разлукой. Я до сих пор не могу без волнения слышать имя "Клэр" и пишу его с тем же чувством, что и в 1803–1804 — 1805 гг. ad infinitum»[98](«Разрозненные мысли», № 91).
«…Я встретил его, после семи или восьми лет разлуки, на дороге между Имолой и Болоньей. В 1814 г. он ездил за границу и вернулся в 1816 г., как раз когда я уехал. Наша встреча на миг стерла в моей памяти все годы, прошедшие после Харроу. То было новое, непонятное чувство, подобное воскресению из мертвых. Клэр также был сильно взволнован — внешне даже больше меня; я чувствовал биение его сердца в пожатии руки, если только это не бился мой собственный пульс. Он сказал мне, что в Болонье я найду от него письмо. Так и оказалось. Нам пришлось разминуться и ехать дальше — ему в Рим, мне в Пизу, но весной мы обещали друг другу встретиться вновь. Мы провели вместе всего пять минут на проезжей дороге, но мне трудно вспомнить в своей жизни час, с которым их можно было бы сравнить. Он знал, что я еду, и оставил мне письмо в Б., потому что сопровождавшие его лица не могли задержаться там дольше. Из всех, кого я знал, он менее всего изменился и менее всего утратил те высокие душевные качества, которые так сильно привязали меня к нему в школе. Я не мог предполагать, чтобы общество (или свет, как его называют) могло оставить на человеке так мало пагубных следов дурных страстей. Я говорю это не только по личному впечатлению; так говорили все, от кого я слышал о нем за годы нашей разлуки» (там же, № 113).