Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно таким был секретарь горкома Хромов. Овинский восхищался его умением проникнуть в самую суть жизненных явлений. Часто на заседаниях бюро, взяв слово после того, как все наговорятся до хрипоты, запутают обсуждаемый вопрос, запутаются сами, Хромов удивительно просто — в простых, обычных словах, держась так естественно и спокойно, что забывалась официальность обстановки, — открывал собравшимся существо дела, самое его зерно.
Как Овинский ни возражал поначалу против того, чтобы перейти из отделения в горком, новая работа вскоре полюбилась ему, захватила его. Восхищаясь Хромовым, Виктор мечтал стать таким, как он. Возможно, что в мечтаниях его присутствовала частичка честолюбия — а кто из живущих и творящих на земле полностью свободен от него? — но более всего им руководила романтическая жажда больших дел и желание так перевернуть, изменить, поставить все в городе, чтобы жизнь людей разом поднялась на несколько ступеней выше.
Теперь он хотел навсегда посвятить себя общественной деятельности. И чем больше Виктор хотел этого, тем все яснее, острее сознавал, как неправильно он начал — как мало знает жизнь людей, прежде всего жизнь производства и людей производства. Глубинные явления и конфликты, возникающие там, в цеховых низах, у машин, у слесарных тисков или формовочных столов, были для него закрытой книгой. Приезжая на заводы, Виктор чувствовал, какой он никудышный советчик для секретарей первичных парторганизаций, не говоря уже о партгрупоргах. Словом, Виктор убедился, что багаж, которым он располагал, слишком легковесен для того пути, в который он хотел пуститься.
В горкоме Овинскому лучше, чем другим, удавалась подготовка докладов, отчетов, резолюций. Его усиленно загружали этой работой, уважали и ценили за то, что он превосходно справляется с ней и все реже поручали ему практические дела. Виктор понял, что рискует остаться присяжным составителем разного рода горкомовских бумаг.
О своем открытии он ничего не сказал Ире. Не сказал не только потому, что привык молчать о своей работе. После успехов в прошлом — в отделении — было трудно признаться, как, в сущности, скверно складываются дела в настоящем. Но ни в чем не признавшись жене, он все-таки доставил ей новую боль. Он сделался раздражительнее, в нем прибавилось суровости, жестокости, которой, впрочем, у него и прежде всегда хватало. И главное — Ира заметила вдруг, как он особенно ощутимо отдалился от нее.
Ира была слишком молода и неопытна, чтобы предпринять в этой сложной обстановке какие-то самостоятельные и благоразумные шаги. Временами ей делалось очень одиноко, и тогда она с мучительной тоской ждала — вот придет муж и как-то само собой случится, что все выяснится, все вернется к прежнему, к лучшему. Виктор же не замечал ее ожидания, как не замечал своего невольного эгоизма, тех перемен, которые произошли в нем.
Он прозрел, понял все потом, много позже, когда уже разразилась катастрофа и уже ничего нельзя было восстановить.
Чуткость — пища любви. Почему мы столь часто забываем эту простую истину? Почему мы не жалеем усилий, чтобы анализировать явления огромных масштабов, происходящие вокруг нас, и вместе с тем нередко бываем рассеянны и нетерпеливы, когда требуется понять кого-то из самых близких нам людей? Или почему даже в самом обычном разговоре не все мы умеем слушать других, предпочитая слушать себя?
IX
Пять месяцев Тавровый сидел без дела и лишь осенью скрепя сердце согласился на должность заместителя начальника отделения железной дороги по локомотивному хозяйству. По своему положению это была четвертая фигура на отделении — выше, помимо начальника, стояли первый заместитель и главный инженер. Тавровый считал себя жестоко ущемленным и продолжал питать ненависть к Хромову, хотя уже не высказывал ее столь открыто, как прежде. Враждебность к Хромову, к горкому и памятная воскресная стычка с Овинским продолжали накладывать отпечаток на его отношение к зятю. Овинский платил тестю ответной холодностью, и между ними сохранилось состояние чисто внешнего мира.
Антонина Леонтьевна держалась с зятем несколько натянуто, но с прежней дотошностью и старательностью заботилась, чтобы он хорошо питался, чтобы костюм его всегда имел опрятный вид, чтобы в кармане у него всегда был свежий, отглаженный носовой платок.
Обедали теперь вечером, потому что в середине дня Федор Гаврилович не мог приходить домой.
В один из последних дней октября Виктор несколько преждевременно вышел к столу. Тавровый уже сидел на своем обычном месте.
Был понедельник — день, когда город оставался без газет. Только в середине дня из областного центра привозили «Правду».
Сейчас «Правда» лежала у Федора Гавриловича под локтем. Виктор видел часть четвертой страницы. Она открывалась событиями в Венгрии. Газеты пятый день печатали сообщения оттуда. Овинский не успел днем прочесть «Правду», и, хотя утром он слушал радио, ему не терпелось взять в руки газету.
— Разрешите, — попросил он.
Федор Гаврилович молча отодвинул локоть.
Вошла Ира. У нее вот-вот ожидались роды, и вошла она медленно, но скорее осторожно, чем тяжело. Едва усевшись, спросила:
— Ну, что там, в Венгрии?
Она обратилась к мужу, но Федор Гаврилович опередил Виктора:
— Заварилась каша. Опять непосредственно русскому Ивану отдуваться.
— Но как же не помочь, папа? — заметила Ира. — Там же действует международная реакция.
Отец словно не расслышал ее.
— М-мда-а, дела-а! — протянул он. — В Польше тоже не слава богу…
Овинский насторожился. Ему сразу же пришла на ум опубликованная недавно в «Правде» корреспонденция, он даже название ее запомнил: «Антисоциалистические выступления на страницах польской печати». Заметка эта, породившая в Овинском чувство, подобное тому, какое испытывает человек, узнавший о болезни близкого родственника, была заслонена событиями в Венгрии. Но сейчас Виктор с тревогой подумал, что, может быть, тестю известно еще что-то. Он быстро обшарил глазами газету, ища сообщения из Польши.
— А что в Польше, папа? — снова вмешалась Ира.
— Есть кое-что, — многозначительно бросил он.
Овинского обозлили его слова. Ничего дурного из Польши в газете не сообщалось. Повернувшись к жене, но на самом деле обращаясь к ее отцу, он произнес с нескрытой раздраженностью:
— Ерунда! Нашлись шавки, которые лают на социализм. Польский народ заткнет им глотки.
— Дай бог, дай бог! — заметил Тавровый. В голосе его слышались обычная снисходительность и насмешка. Но сейчас было непонятно, к чему относились эта снисходительность и эта насмешка — к самому Овинскому или к словам, которые Овинский произносил.
— А вы думаете иначе? — спросил Виктор запальчиво.
Федор Гаврилович взял со стола ломоть хлеба, переломил его, положил половину назад, в хлебницу. Откусив от другой половины, начал неторопливо жевать.
— …Где уж нам думать, — сказал