Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец на кухне начинал читать стихи, прерывая их очередным приемом «Московской» и беседуя с кем-то невидимым:
— «Но снова носится бесцельно Она по пустошам земли…» — декламировал он, потом прерывался: — Тезка! — чокался с бутылкой, громко глотал водку и продолжал, возвысив голос до крика в новом приливе мрачного вдохновения: — «Не вняв тому, что так смертельно К ней мчится из моей дали».
Я понимал, что в стихах речь идет о маме, и удивлялся: как же, действительно, почему она не слышит папу, не внемлет? И тут же сдавался перед справедливостью: не может мама слышать этого бормотанья и бесполезных жалоб, в своем-то цветном полете, не может и не должна, и к чему ей, собственно, за этим спускаться? Красота должна жить отдельно, мама красивая. И не по пустырям она носится, это папа нарочно, чтобы не так ему обидно было, а вокруг мамы всегда музыка, люди стоят в очереди и покупают билет.
Белый вечер закладывал уши, занавеска пузырилась беззвучно; слабая, не отдохнувшая душа отца медленно переходила в меня, и язык сладко ощупывал во рту вспухшие ямки, совершая тризну.
Когда я снова появлялся, отец держал на коленях деревянную «девушку» и оглаживал ее пальцами.
Тут надо мне сказать еще об одной отцовской страсти да уж и идти дальше.
Полтора или два курса отец проучился на филологическом факультете. Об этом я узнал потом, после того как он исчез, и, благодаря моим расспросам, больше по обмолвкам, чем по рассказам, стал заново складываться его образ, с которым никак не хотели совпадать мои дальнозоркие впечатления от него. Детский дом, эвакуация, завод, служба на подводном флоте, филфак, эпопея барочных шкафов и королевских кроватей — слепые кубики не складывались ни в кручинный, ни в патетический, ни в какой-нибудь другой проверенный сюжет.
Постепенно сквозь них стали проступать новые значения: детский дом — бездомность, эвакуация — Волга, служба на флоте — Балтийское море (там и там — вода), филфак — стихи, цех краснодеревщиков — мечта о яхте. Бездомность, вода, стихи, яхта — любимый поэт Иван Коневской, утонувший молодым. Мечта о собственной яхте и путешествии к островам Святой и Коневец, в честь которого далекий его тезка взял псевдоним.
Все равно чего-то не хватало — замысла то есть, связей, но кто сказал, что замысел вообще был? Картина понемногу, частями выступала из черного фона, даже наполнялась подробностями, но это была еще не картина.
Детдомовское полуголодное существование и ритуальные семейные обеды, которые, правда, так и не прижились, вызвав насмешливое сопротивление мамы. Гора плова на привезенном из Ташкента легане, приглушенно светящаяся, как солнце в тучах, и увенчанная куполом чеснока, пасхальные яйца, сморщенные сабельки острого перца, овощи, раскатанные на блюде по листьям салата, — кто больше радовался этому: детдомовец или художник, и не от детдома ли любовь отца к изобильности барокко?
Он мечтал о доме на воде, о доме, но на воде, и только и говорил что о семейной яхте, на которой они когда-нибудь вместе выйдут в Ладогу. Моряк без моря, яхтсмен без яхты, отец мог поделиться только своей мечтой, но вкус этого бесплотного пирога способна была оценить лишь родственная моряцкая душа, а она в нашем доме не ночевала.
Однажды из-за какой-то поломки лодка их залегла на иностранном дне. Подавать сигнал было нельзя.
На второй день отец начал составлять что-то вроде последнего слова осужденного. Очень отвлекающее, говорил, занятие.
— Ты запомнил хотя бы?
Вот так мама всегда. В это «хотя бы» уже был вложен опережающий укор. Потому что, если не запомнил, то и истории как бы нет, память короткая, нечего рассказывать, что рассказывать, когда нет конца? Ну сочинял, так. Слово «Бог» там было? С жизнью все же прощался, должен был о Боге вспомнить. Это, когда всё более или менее, хорохоримся, а тут уж, наверное, не до амбиций.
Память ли она его проверяла или хотела, чтобы он собственными силами поднялся в ее глазах? История ведь вообще могла получиться героическая. Мама бросала отцу спасительную веревку, давала шанс, надо было только поймать. Неужели он не понимал? Я и то понимал, чувствовал это, напрягался, мне хотелось, чтобы отец вспомнил, это было важно, это важно, пойми, придумай, соври, но говори, гад, урод! Ты же умеешь!
Отец молчал.
Но и тогда, в первую минуту, не все еще было потеряно. Можно ведь так промолчать, так, что все задохнутся и станет стыдно им своего пустого любопытства. Непомерность тайны и страдания. Усмехнется, раскурит трубку, втянет внутрь большие губы (Жан Габен), обиженный подбородок боксера, поведет белками глаз: мал ты и мизерен, жалею, даже люблю, сохрани Господь твое неведенье, закажи себе что-нибудь, деньги есть, стрелять сегодня больше не будут, это я обещаю, вот — держи, а мне пора спать, завтра увидимся. О, как способны мы возвыситься в собственных глазах от одного лишь сочувствия чужому величию!
Это были, конечно, только мои пустые мечты. Куда там! У отца и голос был мелкий.
— Ну, вспомнил про Бога-то?
Тут у меня в очередной раз открывались глаза: мама вовсе не веревку отцу бросала (неважная шутка), то есть если и веревку, то не спасительную, а ту, которой он должен был бы сам себя и удавить (тоже, понятно, образно), признаться, что заметался в этой коллективной могилке, струсил, обосрался как маленький, дал слабака и принялся на коленях умолять Бога, в которого не верил. Будучи уже теперь полностью на стороне отца, я, не зная для чего, схватил со стола мамину заколку со сверкающими стеклышками и, напрягшись до темноты в глазах, преломил ее. Реакция была совсем не та, которую я бессознательно готовил: мама порывисто обняла меня и стала часто, часто целовать в голову.
Отец, проверив, видимо, в который раз воспоминание на честность, сказал, подхихикнув:
— Что-то внутри, конечно, сорвалось с катушек. Но слова не было. Некоторые писали письма, если было кому.
Это был ответ «ни вам, ни нам», неудачный ни в каком смысле. Но мама махнула рукой, притянула голову отца к моей, и мы сидели так какое-то время, представляя группу «Святое семейство» неизвестного художника, в которую отец попал или был принят, почти случайно, скорее всего, для полноты композиции.
Все годы, которые мне выпало с отцом жить, он строил в уме яхту. Так ведут себя старики, маньяки, честолюбцы, дети и наркоманы. Так деревянный гимнаст на нитках, между зажатыми в руках палочками, рано или поздно начинал крутить «солнышко», и становилось ясно, что пока ты отрабатывал с ним стойку на кистях, вис, подъем махом, он только и ждал момента, когда сможет пуститься в это безумие. Так вор хитроумен и неловок в разговоре с теми, кого хочет обокрасть, власть замышленного делает его плавким.
«Вот вы говорите о людях, которые при всех бурях остаются на поверхности. Если не пренебречь морским словом остойчивость, то “Фалькботы” или наши яхты класса “Л-6”…» Надо признать, что ум отца на момент этих крутых переводов разговора действительно удалялся куда-то по своим делам. Мама при таких его кульбитах смотрела на всех страдальческими, извиняющимися глазами, как человек, которому судьбой вменено терпеть в семье идиота.