Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце концов отец купил сарай под мастерскую недалеко от Приозерска. Дело было за яхтой.
Я рос вместе с этой несуществующей яхтой, знал про нее всё, она даже стала мне сниться. Отец иногда брал меня знакомиться с очередным кандидатом в члены семьи, несколько раз мы вставали на воду; вкус самостоятельного плаванья (представляю, как поморщился бы он от этого сухопутного словечка) оказался еще более хмельным, чем его рассказы. Но благодаря рассказам отца эта борьба с волной и ветром, дикая игра несоразмерных сил, косматое, безбрежное пространство (Боже, сколько слов, шторма-то не было, потащил бы меня отец в шторм!), которое было к нам недружелюбно и одновременно заманивало в себя, вызвало во мне больше, чем детское потрясение. Как это можно объяснить, не знаю. Сбывалось предвосхищенное, слово отца было раньше взбешенных волн, вернее, этих серых, норовящих тебя укусить зверьков, они словно бы исполняли его волю. «Ветер, выспренний трубач ты, Зычный голос бурь». Мне не страшно было погибнуть, хотя страх и сотрясал тело икотой, руки сводило от холода и напряжения, отец что-то кричал, лицо мое выражало, должно быть, ужас, но внутри я ликовал.
План отцовской мечты я помню едва ли не руками, потому что в дни нашего одиночества он часами растолковывал его мне, делая рисунки на удивление четко. Я заново переживал вместе с ним удачу покупки старого, негоночного «Дракона» и превращения его в великолепную килевую яхту «Иван Коневской». Мне снились красивые обводы, открытый кокпит и небольшой навес волнореза, который защищал не столько от большой волны, сколько от брызг.
Мы вместе придирчиво осматривали некондиционного «Дракона» и вместе принимались за работу. Конопатили, заменяли прогнившие части набора, шпангоуты, надстраивали борт и завершали всю эту конструкцию полным поднятием палубы и надкаютного подволока. Получалась крепкая, жилая яхта, готовая к крейсерским походам в любую погоду, даже в очень холодную, потому что дерево хорошо держит тепло и прохладу — когда что нужно.
Всё это в полетах мечты, в разговорах и рисунках, но сейчас, когда вспоминаю, руки болят и ноют, а, говоря высоким слогом, поют.
Ночь. Недопитая бутылка на краю стола кажется почему-то коренастой, горбатой и короткошеей; мама с Ващиным пляшут на британском корабле гопак, подбрасывая колени к подбородку и по-петушиному отворачивая лица; а отец уже работает спичками и объясняет, что стаксель на «Драконе» идет не с кончика носа, а почти с середины передней части палубы. Это придает яхте изящество и оставляет свободное пространство перед парусами. На «Драконе» очень острый нос и штаг, здесь вполне можно посадить девушку.
Мы оба вспотели, отец тяжело дышит; молча любуемся мы нашим созданием, окна открыты, на дворе светлее, чем в комнате, и кошки во дворе воют и кричат о неразделенной любви человеческими голосами глухонемых.
Удивительно, до какой степени можно натрудиться в воображении и родственно обжить фантазию. У меня до сих пор чувство, что я забыл на той яхте заячью лапу, с которой в детстве засыпал. Куда она исчезла, уже столько культурных слоев сменилось в нашей квартире… Я искал ее так подробно и отчаянно, как ищут последнюю зацепку в памяти люди, ее лишившиеся, пытаясь вспомнить хотя бы свое имя.
Шли месяцы, срывалась сделка за сделкой, мама взмахивала руками при всякой новой попытке отца заговорить о «Драконе»:
— Умоляю! Я не шутя говорю, Ваньчик! У меня за ушами начинает чесаться, я ослабеваю, я могу умереть.
Материальным выражением отцовской мечты оставалась только носовая фигура в виде простоволосой девушки, с которой он уединялся каждый вечер на кухне, постелив под ноги мешковину для стружек (непременное условие мамы). Отец рассказывал, что моряки так и называли носовые скульптуры: наша девчонка, наша принцесса, наша королева. Иногда по имени, но никогда не «стела» или что-нибудь в этом роде. Обычная фраза с утра: «О чем там шепчется наша принцесса?» Шепчется, значит, с морем. Нашептывает, значит, нам.
Память похожа на льстивого художника. Сейчас мне хочется думать, что девушка была похожа на маму, и я уже почти вижу, что так оно и было. Проверить невозможно, отец взял скульптуру с собой. Мне кажется, что милиция вообще была больше озабочена пропажей скульптуры, чем отца, может быть, потому, что вещь найти вернее, чем человека, именно вещи продолжают указывать на нас, даже когда нас уже нет. Но «девушка» не захотела стать уликой, словно бы исполняла, таким поведением, последний долг верности.
Странным образом от отца остались всего две фотографии. Детская, где он, в коротких штанишках, с лямками крест-накрест и огромным сливочным бантом, доверчиво ищет восхищенным взглядом обещанную птичку, и флотская — на камне с двумя друзьями, одного из которых я потом нашел. Свадебную фотографию с мамой отыскать не удалось, а снимались ли мы когда-нибудь с отцом, я не помню. Но это в сторону.
Так вот, корабельная девушка ничем не напоминала маму. У нее было узкое лицо, острый нос и большие глаза. Глаза то смотрели напряженно, то улыбались, а то вовсе были закрыты — не помню, остановился ли отец на каком-нибудь из этих вариантов. Волосы стелились по спине, между поднятыми лопатками. Может быть, только верхний овал лица был у нее от мамы, которая, как я уже говорил, была круглолица, и от этого нарушения пропорций девушка казалась мне живой.
Смерти я в своем детстве не видел, и поэтому она была везде. Бабушка, которую мама вызвала из деревни, умерла, когда мне удаляли гланды, соблазнив ведром мороженого и, конечно, обманув. Осень в тот год наступила внезапно. Так у меня это и осталось, что бабушка ушла вместе с летом, как солнечное пятно на стене, и тут же небо затянулось байковыми облаками и повалил снег. «Бабушка умерла». Мне стало грустно, но я уже примеривал новое пальто и торопливо запихивал шарф под воротник, на улице ждали. Я знал, что «умерла» — это очень надолго и что это что-то такое, с чем спорить бесполезно, до следующего, по крайней мере, лета мы будем жить без бабушки.
Во дворе у нас умирали, но все почему-то ночью. Помню обрывки скорбных разговоров. «Когда?» — «Сегодня ночью». Мысленно я грешил на тетю Степаниду, нашу дворничиху с лицом свежего древесного гриба. У нее были ключи от всех подвалов и чердаков да, наверное, и от всех квартир. Днем она размахивала метлой и гоняла нас от шланга, а ночью занималась этим. Чем? Разносила повестки о смерти и увозила на машине? Представить я ничего не мог, но знал, что это она.
После смерти бабушки я стал бояться наступления осени. Осень приходила, как воровка, а то, что приносила с собой краски и деревья при ней покрывались пенящимся золотом, было еще хуже. Значит, хитрая. Запах прелой листвы и костры из листьев — это и была смерть.
Я ждал с нетерпением весны, и больше всего того момента, когда за ночь тихо появляются из ветвей новые листочки, а утром все сады уже окутаны прозрачным зеленым дымом. И вдруг однажды в такое утро, когда волшебство этого дыма забирается под рубашку, я услышал тот же разговор. Пришла соседка и вместо «доброе утро» сказала «здравствуйте». Мне сразу стало ясно: кто-то умер.