Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре мы сняли микроскопическую, но при этом многоэтажную квартирку, состоявшую лишь из белой лестницы и двух прилегающих к ней скошенных пространств. Третий этаж был представлен крохотным туалетом. Принять душ можно было, только сидя на унитазе. Безумные пропорции нашего жилья очень меня радовали, хотя квартирка стоила прилично. Именно тогда мне впервые показалось, что я перехитрил всех: злобных училок, жлобоватых наших соседей, каких-то условных родственниц-теток, которые словно знали обо всем, что ждет меня в жизни, и не сомневались, что жизнь эта будет именно такой, как они ее себе представляют. Они прикидывали, как я буду белить двушку на проспекте Строителей, а потом застеклять балкон и ходить в один из трех институтов, которые были в нашем городе: в «маш», «мед» или «пед». А я — вот он я — прыгаю по жердочкам в этом вывернутом наизнанку теремке.
Лестница была нашей мебелью: столом и креслами, книжными полками и гладильной доской. Она же была нашими стенами и потолком. Зеркало там повесить было негде. Когда Ноа красилась или причесывалась, она вначале торжественно вручала мне зеркало, а потом отступала на шаг — и тут уже не могла удержаться от смеха. Наверное, я и в самом деле выглядел забавно. «У всех кариатид и атлантов вид либо несчастный, либо коварный», — говорила она. Как-то раз я решил устроить ей сюрприз: купил большое зеркало и придумал-таки, куда его присобачить. «Значит, теперь ты не будешь смотреть, как я крашусь?» «Ну уж нет! — спохватился я (и в самом деле жалко было терять этот ритуал). Я схватил второе зеркало, маленькое, и опустил пониже: — Я всегда буду тут, чтобы ты могла преспокойно рассмотреть, хорошо ли сидят штаны на попе». Она вдруг расхохоталась. «Ты не заметил разве, что я редко ношу джинсы, и меня не волнует, как они сидят? Но у тебя когда-то была подружка, которая в этом неплохо разбиралась, так ведь? Вы жили вместе, не отпирайся!» Так оно и было, но я не хотел об этом рассказывать. Мне и в голову не приходило, что у женщин такие разные привычки. Я покраснел, но она смеялась так беззаботно, что я вдруг почувствовал, что счастлив несомненно и глубоко именно теперь. За все эти пару месяцев мы и ни разу не поссорились, но сейчас на меня накатило что-то вроде озарения. Я наконец поверил, что все получится. «Мы будем жить легко, — понял я. — Не будет ревности, поджатых губ и недомолвок. Мы будем счастливы». Ноа уже была серьезна — собирала волосы в хвост и закалывала его заколкой.
— Рыжая Йидель, — сказал я вдруг.
— Что-что? Как ты сказал?
— Йидель.
Йидель — так звали мою прабабку. Ее, кстати, прабабушкой не называли, только изредка, когда мама перечисляла всех живых родичей. Обычно ее просто называли по имени. Она гостила у нас две недели.
Мне было восемь, когда я увидел ее впервые. Нас отпустили из школы раньше, потому что умер Черненко. Мама, открывшая дверь, заговорила со мной шепотом. Вначале я решил, что дело в той государственной смерти. Люди на улице, которые мне встречались по пути домой, выглядели такими же: торжественными и притихшими. Но оказалось, что мама говорит тихо вовсе не из-за траура. Она завела меня на кухню и уже там объяснила, что бабушка здесь и что сейчас она спит. Брат пришел из школы еще раньше и теперь сидел в большой комнате и читал книжку, несколько картинно, как мне показалось. Поздоровался он со мной тоже как-то по-новому — чинно. Кажется, начиналась какая-то другая жизнь.
Дверь в спальню была приоткрыта, оттуда раздавался храп. Я подошел поближе и увидел в щель огромную корявую ступню, похожую на рельефные модели материков из кабинета географии. Это был незнакомый материк, с вулканами опухших суставов, вздувшимися синеватыми хребтами вен и растрескавшейся пустыней на подошве. Я разглядывал мозоль на большом пальце — она была желтой и полупрозрачной, как канифоль. Никогда еще не видел, чтобы кожа была такой. И тут я заметил, что по этой ноге ползет прусак. Он полз как раз по той задубевшей коже, наверное, поэтому Йидель его не чувствовала. Я следил, как зачарованный, за тем, как прусак огибает большой палец и ползет уже по ступне — бабушка даже не шевельнулась.
Есть моменты, они могут быть совсем мимолетными, — доли секунды — когда ты словно спускаешься в подвал на одну ступеньку. Ты все еще наверху, лишь на шаг ниже. Лишь чуть-чуть дальше теперь светлый дверной проем за спиной, чуть приблизилась темнота, чуть ощутимей запах земли, кошек и мерзлой картошки, но ты знаешь: ступить вот так же назад не получится уже никогда.
В нашей квартире появился новый запах: пряный и темный. Вначале я решил, что это просто пахнет еда, которую бабушка привезла нам в подарок: моченый арбуз и штрудель. Арбуз был странный на вкус, словно газированный, а штрудель меня пугал: он был почти черный, с синим изюмом и смуглыми поджаренными орехами. Но еду мы, в конце концов, съели, а запах остался.
Когда прабабушка хотела приласкать меня, то подманивала пальцем, улыбаясь странной улыбкой: сладкой и скорбной одновременно. Теперь я понимаю, что это была еврейская улыбка, а тогда не понимал — ни одна из знакомых мне старух так не улыбалась. Я подходил, и она вкладывала мне в руку пару орехов или железный рубль. Орехи меня возмущали (тоже мне, лакомство), а рубль глубоко озадачивал — я не знал, что с ним делать, и отдавал маме.
В ту зиму у меня появился враг: красномордый мальчишка из соседнего дома. Он возникал на моем пути в школу, всегда неожиданно, а спустя минуту я уже собирал вещи, вытряхнутые в снег из портфеля. Иногда он вначале здоровался со мной, да так весело и простодушно, что я отвечал, надеясь на чудо (могло же ему надоесть меня задирать), а кончалось это все тем же. Как-то раз, в тот самый момент, когда он распотрошил мой портфель, из подъезда вышла его мамаша. Она прошлась по утрамбованному снегу, брезгливо отодвинув сапогом порванную тетрадь, и сказала мне: «А он такой, он злой, ты его зря не дразни!»
И вот теперь бабушка водила меня в школу. Каждый день я должен был выбирать одно из двух унижений: либо выпотрошенный портфель и шапку, вывалянную в рыхлом мартовском снегу (всего-навсего снег, но почему-то сколько ни стряхивал его, — очиститься от этих позорных пятен было невозможно), либо Йидель, в седовато-синем пальто, потертом, как старая кулиса. Йидель и ее безумные меховые вишенки, прицепленные к старому каракулевому берету. Йидель и ее улыбка, а главное — ее запах.
— Йидель — это что? — тормошила меня Ноа.
— Так звали мою бабку, королеву эльфов.
Как я мог назвать эту девочку Йидель? Может быть, сам того не понимая, я просто надеялся на целительную силу тех первых дней в нашей квартире-лестнице и нарочно притащил сюда темное имя из прошлого? Как самоучка-алхимик, торопясь, кидает в чан медную утварь, в надежде добыть золото, так и я спешил переплавить сразу все позоры моего детства.
«Рыжая Йидель», — Ноа теперь требовала, чтобы я называл ее только так. Мы привыкли к нашему жилью и уже не набивали синяки на лестнице. Хозяин, видимо, ожидал, что мы съедем в первые же недели, и очень удивился, когда мы заявили, что подписываем договор на весь год. Придя к нам с бумагами, он все медлил, осматривался и, казалось, едва сдерживался, чтобы не заглянуть под кровать в поисках причины нашей готовности платить за такое нелепое жилье. Он бы не нашел ничего, как и я теперь ищу и не нахожу, не могу подобрать этому имени. Где он, золотистый, тягучий раствор, скреплявший те зимние дни так, что они выстраивались один за другим, словно позвонки? Мы боялись это потерять и потому не отходили далеко от дома. Много часов мы провели лежа, обнявшись, на матраце под лестницей, в дреме и тихих разговорах, наблюдая, как февральское солнце, словно в поисках удачного кадра, выделяет желтым квадратом стул с брошенной одеждой, стопку книг, раскрошенную булку и остатки джема в банке.