Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме записок — аккуратными крупными буковами-каплями, словно не писала их, а плакала— в захваченных мною записях встречается пара листов исписанных небрежно, наскоро, скомкано. Не мыслями даже покрытых — потоком ощущений. Это что-то вроде дневниковых записей. Фиксацией ощущений самоубийцы, когда все уже ясно и предначертано, до рокового шага осталось несколько минут и водопад неоконченных мыслей. Это читать больнее всего. Это не прилизано автором для встреч с посторонними, этому не придан скептически-ироничный оттенок, как в записках для публики… В этих мыслях — действительно бессвязных почти, сумбурных, совершенно сумасшедших — в этих мыслях Марина, судя по всему, очень честная…
Вот абзац маме с извинениями. Марина пытается объясниться, подбодрить и в то же время по-детски нажаловаться… Господи, Мариночка, прости, что влезла, прости, что читаю, сама не знаю, почему оторваться не могу. Горечью захлебываюсь, первые попавшиеся мысли в целые лирические отступления выращиваю, увлеченно рассматриваю все окрестные вывески… Но потом глаза сами возвращаются, и читаю, глотаю, переживаю, окунаюсь в последние строчки, что остались от тебя.
Еще одна цивильного вида записка. Эта — бывшему мужу. Ему, как всегда — с поручениями… Жека — лучший Маринкин супруг, которого она совсем не ценила и, в конце концов, бросила, не забыв сохранить при этом удобные дружеские отношения. Лучший не потому, что совсем порядочный — всевозможных прегрешений за ним водилось немало, не зря среди знающих людей он звался Свинтусом — а оттого, что всегда к Марининым авангардностям относился с пониманием и вытерпел бы, останься она с ним, любые ее задумочки и вытянул бы из любого кризиса… Но Марина не терпела постоянства, не переносила постепенное угасание чувств к своей драгоценной персоне, в общем, к семейной жизни, как и я когда-то, совсем не была приспособлена. В записке Марина навешивала на Свинтуса все заботы о своем бренном теле. При ее жизни он, бедняга, такой чести давно, поди, уже не удостаивался. Впрочем, нехорошо злорадствовать. Я свидетель — Свинтус принял на себя массу забот, привлек Карпика в помощники и устроил правильное, пышное, невыносимо нудное торжество…
Третья записка, оказывается, мне. Она сразу же успокоила. Не в том смысле, что в ней доказывалось, мол, слухи о Марининой смерти явно преувеличены, или еще что-то такое воистину успокаивающее, а в том, что у меня тут же появилось оправдание. Теперь понятно, почему я записку из дома покойной выкрала, и по какому праву сижу тут, съежившись от холода, тяну третью уже сигарету и слежу сквозь стену слез за неровными Мариниными буквами.
«Дорогие друзья-сотоварищи!» — начинается обращенная мне записка. Дальше идет просьба не отказать в последнем одолжении. Марина просит разыскать Артура и предупредить… О чем, спрашивается? Кто такой Артур, я понимала с трудом. Иссохший дряблый юноша с взглядом вампира и длинными черными волосами… Судя по взгляду, юноше уже под сорок, по телосложению — нет и тридцатника. Он был как-то связан с Марининой предыдущей работою. Той самой, которую Павлуша считал хорошо и чисто обставленной проституцией. Артура я видела дважды — один раз мельком у Марининого подъезда, когда выходила от нее, а он приехал машиною, второй — когда Марина попросила нас с Павликом разыскать одну ее давнюю подругу. Мы разыскали, и поразились, застав у нее мистически бледного марининого Артура. И вот теперь, уже покойницей, Марина снова мне о нем напоминает: «Разыщите Артура, предупредите, не хочу, чтоб из-за меня у него были неприятности». И тут же вдогонку еще добавляет просьбочку — обелите мое имя, скажите ему, что никогда я не подличала.
Нет, ну Мариной была, Мариной до последних минут осталась! Тоже мне поручение! Все, по ее мнению, должны невесть откуда сами догадаться, кто этот Артур такой и какие шашни ее с ним связывают. А поподробнее расписать слабо было? Ну и что, что писала в состоянии психического отклонения! Я вон, можно сказать, живу в таком состоянии, но, если что-то прошу, всегда умею четко поставить задачу. Интересно, может нам с Павликом, невзирая на все сложности, заняться выполнением Марининой просьбы?
— Ты где? Не звони, тут в трансе все и неудобно разговаривать. — не дав мне и рта раскрыть, шепчет в телефон Павлик. По моим подсчетам, процессия должна как раз сейчас подъезжать к кладбищу. — Слушай, приедем на место — поговорим. Я в джипе еду, вместе с родственниками… Как подъедем, выбирайся из толпы этих малознакомых личностей. Держись рядом со мной, плевать, что подумают…
Павлик уверен, что я еду в одной из машин. О, как это в его стиле! Просто даже не заметить моего исчезновения… Не от невнимательности, а потому, что он всегда уверен во мне: знает, я все равно все сделаю правильно, потому не наблюдает и не беспокоится…
— Пашуль, я не в толпе.
— Ну, смотри сама. И все же лучше рядом быть, когда закапывать станем и все такое… Представь, гроб ведь будут заколачивать… Наболтаешься еще со своим Свинтусом, или кто там тебя везет…
Нет, с рассказами о Марининых предсмертных записях я явно не вовремя. Пришлось признать это и ошарашить Павлика заявлением, которое у него в мозгу так и не уместилось окончательно…
— Ты не понял, Павлик. Я вообще ушла с похорон. Да. Еду домой. Ну, у меня вдруг голова разболелась и… Позвонишь, когда освободишься.
— Что? Что ты такое говоришь?!
— Тише. У тебя там все вокруг в трансе и неудобно разговаривать. Я уже в пути, вернуться не могу. Поговорим позже. Пока.
Насилу отбилась от его полного непонимания. В последнее время все чаще вру, чтоб облегчить задачу общения. Это плохо, конечно, но очень поддерживает…
Отбилась и спохватилась вдруг: да что ж это я здесь сижу, когда они все скоро там уже будут. Приедут, глянут, а «воли покойничей» на месте не наблюдается. «Нехорошо, — подумают, — ты поступила, Сонечка!»
Спешу обратно к дому. Нужно вернуть Маринины записи, пока никто не заметил их исчезновения. Машины разъехались, и опустевший переулок кажется теперь просторным. Шагаю медленно, пристально рассматривая все, как в музее. Незримо царит над всем этим торжественная надпись: «здесь прошло Маринино детство!» И от сознания этого в груди делается как-то щекотно. Непонятно, то ли очень хорошо, то ли, напротив, плакать хочется.
В двух шагах от Марининой калитки на полянке, между огромной, больше похожей на маленький пруд, лужей и двумя завораживающими ивами живут останки детской площадки. Перевернутая вверх дном полукруглая качалка забита истыканной бычками фанерой и явно служит местной молодежи лавочкой. Песочница разорена и разгромлена. Деревянный мухомор, служивший когда-то беседкой, похож на лишившееся листвы осеннее дерево — все дерево с него давно уже поснимали. Среди всего этого, возвышаются чудом сохранившиеся ржавые и скрипучие качели. Повинуясь неясному порыву, сажусь на них, раскачиваюсь. Качели дико скрипят на всю округу и именно этим скрипом вызывают к жизни картину-воспоминание:
— Ах, Марина, ты неисправима! Нас сейчас поколотят, и будут правы!
Мы были в местной командировке от редакции, пробирались сквозь засаду мрачных, одноликих пятиэтажек спального района. Мы искали нужный дом и совершенно уже заблудившись. Дворы производили неприятное впечатление. Неухоженные, с месяцами невывозимыми мусорными контейнерами, с подозрительными личностями в спортивных штанах и шлепанцах, со стойким запахом мочи и перегара. И вдруг посреди всего этого бедствия — обнесенная небольшим кованым заборчиком лужайка неестественно зеленой, по-западному ухоженной, сочной травы.