Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем сама Бабариха скромненько стояла на базаре. С зеленью какой-нибудь, с овощами. Это летом. Зимой – репчатый лук, калёные семечки. Стаканчиками. Однако масло в дом наползало не от этого.
В осеннем слякотном базаре, раскиданные в несколько мест, точек, так сказать, орали меднолицые тётки. Кто с мукой, кто со шматами сала, кто с мешками картошки. Это были люди Бабарихи. Заульгинские бабы. Рядившиеся под колхозниц. Изредка, для порядка, милиция выдёргивала какую-нибудь из рядов. Но всё оканчивалось конфискацией продукта и внушением. Руководимые Бабарихой «колхозницы» тут же меняли дислокацию, продукт, и орали ещё пуще. Бабариха платила щедро. Были у неё люди и на барахолке. И всеми надо руководить, всюду поспевать. Большого ума Бабариха. Государственного. Не меньшего, чем у самого Кинстяньтина. Нет, не меньшего!
Ночами ко двору её осторожными тенями скользили завхозишки, экспедиторишки разные. Завсклад посапывал солидно. А то и сам завмаг. Всякий народ шёл к Бабарихе. Заключались сделки. Пились магарычи. Что-то привозится, что-то увозится. Всё через Бабариху. Вся торговая нечисть городка в войну перебывала здесь.
Сегодня видят Бабариху в горпите – жмёт… на лапу самому товарищу Щербатому. Завтра уже от товарищ Кувшинкиной из ОРСа речного пароходства средь бела дня вывозит телегу картошки, для формальности чуть брезентом её прикрыв. Или она к товарищу Саакову приехала. В ресторан «Весёлый Иртыш». В задний тесный дворик. Где неуследимо, блохами, перескакивают экспедиторы, и уловить какого – только если кинуться, прихлопнуть накладную… где со взведёнными кадыками колготят алкоголики-грузчики… где с упакованными уже свёртками, как с призами и подарками, чередой идут к весам очень вежливые люди: уступают друг другу дорогу, пропускают вперёд, ущербляя себя до размеров тенёчков – полуденных, минимальных («Прошу вас!» – «Что вы! Никогда! Только после вас!»)… где угрюмой большой толстой гирей стоит кладовщица – всё несомое, взвешиваемое, всё уносимое берёт на всё помнящий, в круговую поруку описывающий карандаш… где кажется, что даже грязная пустая тара громоздится до неба запутанными махинациями… и где сам товарищ Сааков приказывает коротко: «Бабарих – немэдленно! По сэбстоимаст!..»
Когда судили Бабариху в 52-м году, рядом с ней сидело двадцать шесть человек. Да по чёртовой-то дюжине о каждую её руку. Прижимались к ней, как к мамке. И товарищ Сааков, и товарищ Кувшинкина. И даже сам товарищ Щербатый! Ой, мамоньки-и! Ить утопят!..
Выездной был суд. Проходил в горсаду. И такой вежливый рядок на одной скамеечке получился. Прямо напротив раковины сидел он. А в самой раковине – суд. А людям всё казалось, что на скамеечке-то этой длинной много ещё места свободного осталось. Ох, много!..
Да когда это всё ещё будет! А пока… Уже в первую военную зиму, в бесконечно голодные вечера, соседка Бабарихи, старушка Авериха, принималась собирать на мороз шестилетнюю внучку Любку. За столом замирали в свете трёхлинейной лампы ещё двое её внучат. Как ещё две лампы с большими глазами голода. А за ними, на кровати у стены, металась, бредила больная сноха Стеша.
Авериха накидывала кожушок, крестилась в угол, брала внучку за руку, и они шли к двери.
…У Бабарихи возле порога старушка Авериха стояла как нищенка. Плоскими заскорузлыми пальчиками перебирала пустую наволочку из-под муки. Кланялась, не переставая, картёжникам за столом.
Стол отпаривал самоваром, сытостью.
– Ну, чего тебе?… – недовольно полуоборачивалась Бабариха. И хмурилась государственно. Почище Кинстяньтина.
Старушка Авериха что-то шептала внучке. Выталкивала её чуть вперёд. За столом с улыбчивым интересом ждали.
– Тётенька Бабариха, благодетельница вы наша… – робко, но заученно начинала девчушка. Авериха бледнела. Тут же обрывала внучку. Громким шёпотом талдычила ей, встряхивая:
– Я тя как учила? как?… «Не тётенька Бабариха, а тётенька Кузьминишна!» Поняла? – И опять выталкивала чуть вперёд.
За столом смеялись. А ребёнок, не в силах отвести взгляд от угольных глаз Бабарихи, уже лепетал:
– Не тётенька Бабариха. А тётенька… Кузьминишна… благодетельница вы… вы… наша…
И кидалась внучка к бабушкиному подолу, пряча в нём слёзы и крик.
Кинстяньтин ржал – что жеребец. Что-то вроде улыбки разочарованно выжёвывала Тамара. А старушка Авериха руками только разводила: мол, дитё, извините, дитё неразумное. И неуверенной рукой над головой внучки кружила, то ли тычка хотела дать, то ли погладить… Вдруг беззвучно, горько заплакала. Приобняв внучку, раскачивалась:
– Ить дети мал мала… Исть хотят… Пашенька мой… сынок… смертью храбрых… написано было…
Кинстяньтин хмурился. Со смертельной скукой жевала свою конфету Тамара. Бабариха зло сгребала карты.
Потом в сенях, в кромешной тьме, как ножом полоснул приказ:
– Стойти здеся!
– Стоим, стоим, благодетельница!
Шарился в замке ключ, гремела железная опояска с двери, скрипели ступени куда-то вниз. На секунду оттуда, снизу, высунулся кусок света. Но тут же был вдёрнут назад, исчез. В темноте губы старушки Аверихи шептали что-то, как сами по себе. Она чутко вслушивалась. Рядом, обмирая ручонкой в её руке, стояла внучка.
Снова скрипели ступени. Теперь наверх.
– На держи… С этим пять кило… Помни!
– Помним, помним, благодетельница! Дай тебе Бог! Дай тебе Бог! Стеша скоро уж на работу, доктор сказал, сразу рассчитаемся. Дай тебе Бог! Кланяйся, Любка, кланяйся!
Неинтересно Бабарихе такое почитание: темнота, да и зрителей нет. Она ворчала для порядка, отпускала просительниц.
И глазом не успевала моргнуть, как те уже летели ночным белёсым двором. К воротам, на улицу.
– Смотри, Авериха! У мене всё-о записано! – пускала вдогонку. И в голосе её слышалась гундливая досада, неудовлетворённость. Всё-таки хотелось, наверное, ей, чтобы облагодетельствованные кланялись и кланялись, пятясь до самых ворот.
Бабариха была полуграмотна. Еле подпись-то накорёживала, «записанным» у неё ничего не могло быть. А держала она всё – в цепком умишке своём. Но случалось, что и она давала промашку.
Как-то летом двое деревенских привезли Бабарихе железную бочку. Въехали во двор, так сказать, под покровом ночи. Один мужик какую-то фамилию парольно назвал. Бабариха пожевала лобиком. Нет, не вспомнила. А, да ладно, раз приехали, знают. Понюхала бочку. Возле туго завёрнутой пробки – лизнула. Вроде масло. Подсолнечное? «С гарантией! Сто процент!» – заверили мужики. Сделка состоялась. Мужики по слегам скатили бочку в сарай. Завернули, поехали. «С гарантией! Сто процент!» – точно еле удерживая смех, растворилось в темноте. Бабариха постояла. Раздумчиво головой покрутила. Потом закрыла ворота.
Полночи ворочалась в постели. Из головы не шла фамилия, названная мужиками. На одного проходимца примеряла её, на другого. На третьего. Припоминала каждого, взвешивала. Нет, не подходит! Уж больно фамилия важная – Бажанов. Из городских, что ли, кто? Так знает всех как облупленных. Кто ж ты такой есть, Бажанов? (Бажанов был начальником милиции соседнего района.) Так и не вспомнила. Уснула.