Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никому не видна, и то, что я совершаю, можно считать лишь случайностью, которая приносит одному облегчение, а в другого, напротив, вселяет ужас. Одна лишь моя Иокаста будет прощена, поскольку нет тяжелее греха, чем умертвить младенца, оторвав его от истекающей тоской материнской груди, поскольку я и сама не могу точно решить, кто из нас был жертвой, а кто играл роль коварной Сфинкс, ведь никакой Сфинкс никогда не встречала всеведущая царица Олимпа.
* Эдип из последних сил шагал по розовому гравию во дворец. Длительное разглядывание лица Иокасты ничего ему не дало: оно оставалось для него неизменно прекрасным, не похожим ни на одно из тех, которые довелось ему видеть за всю жизнь, и тем более не имевшим ничего общего с его собственным, постаревшим и обрюзгшим за последние недели. Змеящаяся жажда проникала все глубже в его раскаленное чрево, и хотя дорога здесь шла под гору, ноги его все труднее ступали, все более неподъемными казались ему распухшие ступни. Споткнувшись, Эдип упал на колени и выставил вперед горячие ладони, чтобы не разбить голову. Острые камешки тут же врезались в потную кожу, он застонал и неловко попытался приподняться, однако ему не удалось, и он так и остался стоять на четвереньках, лицом к желтой стене дворца. Перед его глазами зарябили увеличенные жаром и слабостью черные овальные дырочки, испещрявшие туф, формой своей напоминавшие деревянные лекала архитектора, – он видел их еще в детстве, когда Полиб затеял постройку дворца. Эдипу, тогда младенцу, разрешено было поиграть с ними. Лекала плавно поблескивали в пухлых детских ладошках, черные дырочки в стене нестерпимо мелькали и вдавливались в ослепленные солнечным днем зрачки, Эдип почувствовал тошноту. Он застыл, по-собачьи вжавшись в землю, смежив набрякшие от бессонницы веки, уткнувшись носом в редкую траву, – тонкие листья ее, точно зеленые брызги, окаймляли дорогу. Ему представлялось, что он сидит в библиотеке, а на коленях у него покоится растрепанный том еще недавно любимых им «Свидетельств путешественников и паломников» – огромная книга в кожаном переплете, оправленном в медь и украшенном гранатами и топазами, мелкими, покалывающими руки читающего. Эдип понимал, что его ощущение – мираж, представление, вызванное зноем и падением, и тотчас же пытался открыть глаза и взглянуть вокруг, но желтое, зеленое и розовое беспощадно мешались, закручивались, превращаясь в расплывчатые водяные блики, и снова перед ним была книга, тень библиотеки, нещадно накалившееся окно. Когда бы он мог понять, что происходит, почему его ноги – ступни, лодыжки, икры – потеряли всякую чувствительность, почему глаза его отказываются воспринимать окружающее, все звуки уходят точеной округлой струей в некую бездонную воронку, он слышит лишь тишину, выраженную беззвучными, но сильными ударами в облепленной песком груди, когда бы можно было выяснить, почему так долго никто не подходит к нему, куда подевались воины Креонта, дети, Тиресий. Прорицатель будто бы отстал от него, когда Эдип выходил из башни Иокасты, я помню, он бормотал что-то про обратные перемещения внутри улиточной раковины; неужели человека успокаивает кружение справа налево, тогда как обратное пугает своей неотвратимой разматываемостью и оголением? Без Тире– сия я не в силах принимать решения, без него на меня наваливается одиночество, впрочем, царь ведь должен быть одинок, и все эти годы я был царем и не знал одиночества в своих мыслях, а теперь я, как никогда, один, единый, целый и, казалось бы, самодостаточный, и все же мне требуется тот, кто видит больше армии, больше детей, больше царства, как отныне мне стало ясно, что я не царь, я перестал быть царем, я стою на четвереньках и вдыхаю пыль, бесконечно осеняющую фундамент моего жилища, это даже не окна, даже не лестницы, даже не ложе, даже не жертвенник, это самая обыкновенная стопа, приступ и подступ, я скатываюсь в ничто, назад, во чрево, породившее меня. Однако радости моей нет предела, ведь именно сейчас я очищаюсь от божественной скверны, к чему мне Олимп, когда меня ждут непознанные воды Стикса, стало быть, я воссоздаю собственную память, бывшую со мной еще до моего появления на свет, носившую меня терпеливей, чем это делала моя мать, моя Иокаста.
Медленно на спину Эдипа, затем на темя и уже чуть позже на гравий возле самого его лица надвинулась прохлада, это была тень подошедшего сзади человека, и царю стало легче. Он открыл глаза, но по– прежнему ничего не мог различить среди пестрых наслоений действительности, ему снова пришлось смежить веки. Спустя несколько мгновений он уже оказался на своем ложе в темных покоях, вокруг него сквозь каменную свежесть струился тонкий аромат хвойного тления, помнится, Тиресий воскурил ветви кипариса на маленьком домашнем жертвеннике Аполлона, и этот дымок, проникая в забитые пылью и песком ноздри Эдипа, виясь перед его все еще ослепленными неподвижными зрачками, возвращал его из придуманной болезненным воображением библиотеки в то самое место, где вправду находилось его отяжелевшее непослушное тело.
Если бы знать заранее, глядя на крошечного ребенка, что произойдет с ним, когда вырастет он и возмужает, когда переливчатые чужестранные песни вытянут из него, точно внутренности из раздавленного насекомого, всю его душу, подчиняя все мысли его стремлению умчаться прочь, улететь в ранящую так глубоко синеву незнакомых небес, если бы знать все это, если бы слушать каждый свой сон и каждое, пусть самое нелепое предчувствие, предмыслие, предсуществование, тогда бы можно было все изменить, можно было бы приносить жертвы тем богам, которые особенно пристально следят за твоим возмужанием, а той Мойре, что однажды натянет твою нить, истоньшая ее до предела,