Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глядя на нее поверх бокала, я думал, как странно, что меня совершенно к ней не тянет, словно после всех этих распутных лет я вдруг стал взрослым. Любовь моя к Саре навсегда убила похоть. Больше я не смогу получать наслаждение без любви.
«И уж никак не любовь привела меня в этот кабак, — говорил я себе, когда шел сюда. — Не любовь, а ненависть». Говорю и сейчас, когда пищу, пытаясь выключить Сару из жизни, — ведь я всегда считал, что, умри она, я ее забуду.
Я вышел на улицу, оставив девушку с виски и фунтовой бумажкой, чтобы не обижалась, и по Ныо-Барлингдон-стрит добрался до телефонной будки. Фонарика у меня не было, пришлось чиркать спичками, пока я набрал номер. Услышав гудки, я представил телефон на столе. Я точно знал, сколько шагов надо сделать Саре, если она сидит в кресле или лежит в кровати. Но телефон звонил с полминуты в пустой комнате. Тогда я набрал уже Сарин номер, и служанка сказала, что ее нет. Я представил, как она идет в темноте, через сад — там было не слишком спокойно. Взглянув на часы, я подумал, что, будь я поумней, мы провели бы вместе еще три часа. Потом я вернулся домой, пытался читать, телефон все не звонил. Сам я из гордости звонить не мог. Наконец я лег и принял две таблетки, так что проснулся от ее голоса, спокойного, как ни в чем не бывало.
Никогда не понимал, почему люди могут проглотить такую несообразность, как Бог, а в дьявола не верят. Уж я-то знал, как действует он в моем воображении. Что бы Сара ни сказала, у него находились доводы, хотя обычно он ждал, пока она уйдет. Он готовил задолго наши ссоры; он был врагом не Саре, но любви, а ведь его таким и считают. Если был бы любящий Бог, дьявол волей-неволей мешал бы самому слабому, самому жалкому подобию любви. Разве не боялся бы он, что привычка к любви укоренится, разве не стал бы склонять нас к предательству, не помогал гасить любовь? Если Бог использует нас и создает святых из такого материала, чем дьявол хуже? Вполне может быть, что даже из меня, даже из бедняги Паркиса он мечтает сделать своих святых, готовых разрушить любовь, где б они ее ни нашли.
В следующем донесении Паркиса я, кажется, и впрямь различил искреннюю страсть к бесовской игре. Наконец он почуял любовь и травил ее, а сын шел за ним, как поисковая собака. Паркис открыл, где проводит Сара столько времени; мало того, он знал точно, что свидания — тайные. Приходилось признать, что он умелый сыщик. Ему удалось (с помощью мальчика) выманить служанку на Седар-роуд как раз тогда, когда «особа N» шла к дому 16. Сара остановилась, заговорила с нею — у той был свободный день — и познакомилась с Паркисом-младшим. Потом она свернула за угол, а там притаился Паркис-старший. Он видел, как она прошла немного и вернулась. Когда она убедилась в том, что мальчика и служанки нет, она позвонила в дверь шестнадцатого дома, а Паркис-отец принялся выяснять, кто же в нем живет. Это оказалось нелегко, там были квартиры, а он еще не узнал, какой из трех звонков нажала Сара. Окончательные сведения он обещал добыть за несколько дней. Он собирался обогнать Сару и припудрить все три звонка. «Конечно, кроме улики А, у нас нет доказательств неверности. Если потребуется для суда, придется через должное время последовать за особой N в помещение. Тогда нам будет нужен второй свидетель, дабы опознать их. Заставать их за самим делом — не обязательно: волнения и беспорядка в одежде достаточно для суда».
Ненависть похожа на вожделение — она нарастает, потом спадает. «Бедная Сара», — думал я, читая все это, ибо оргазм прошел, я успокоился. Я мог жалеть ее, загнанную. Она ничего не сделала, только полюбила, а Паркис с сыном следят за каждым ее движением, заводят интриги с ее служанкой, припудривают звонки, хотят ворваться туда, где, быть может, она только и обретает покой. Я чуть было не порвал письмо и не отменил слежку. Наверное, я так бы и сделал, если бы не открыл в своем клубе «Татлер»[12]и не увидел Генри на фотографии. Теперь он преуспевал, к последнему дню рождения короля он получил орден за свою службу, он был председателем Королевской комиссии — и вот, пожалуйста, он на премьере фильма «Последняя сирена», бледный, таращится от яркого света, под руку с Сарой. Она опустила голову, чтобы не видеть вспышки, но я бы где угодно узнал густые волосы, сопротивлявшиеся пальцам. Мне вдруг захотелось потрогать их (и другие волосы, тайные), мне захотелось, чтобы Сара лежала рядом со мной, а я мог повернуть голову на подушке и поговорить с ней. Я жаждал едва уловимого запаха и вкуса ее кожи, но Генри был с нею, глядел в камеру самодовольно и уверенно, как начальник.
Я уселся под оленьей головой, которую подарил в 1898 году сэр Уолтер Безант, и написал Генри. Писал я, что у меня есть важные новости, надо обсудить их, позавтракаем тут, в моем клубе, пусть он выберет любой день будущей недели. Конечно, он сразу позвонил и предложил позавтракать у него — в жизни не видел человека, который так не любил бы ходить к кому-то. Не помню, какой был предлог, но тогда я рассердился. Кажется, он сказал, что у них какое-то особенное вино, но на самом деле он не хотел быть обязанным, даже в такой мелочи. Он и не догадывался, как мало он мне обязан. Выбрал он субботу, в этот день у нас в клубе никого нет. Журналисты не собирают материал, учителя уезжают к себе, в Бромли или Стритэм, а священники не знаю чем заняты — наверное, сидят дома, пишут проповеди. Что до писателей (для кого клуб и был основан), почти все они висят на стене — Конан Дойл, Чарлз Гарвис, Стэнли Уэимен, Нэт Гулд, еще какие-то знаменитые и знакомые лица. Живых можно сосчитать на пальцах одной руки. Я любил этот клуб, потому что там очень мало шансов встретить коллегу.
Помню, Генри, по простодушию, выбрал венский бифштекс. Наверное, он думал, что тот — вроде венского шницеля. Он был не у себя, слишком смущался, чтобы удивиться вслух, и как-то протаранил сырое розовое мясо. Я вспоминал, каким важным он был перед камерой, и не сказал ничего, когда он заказал министерский пудинг. За этим мерзким обедом (клуб превзошел себя в тот день) мы старательно говорили о пустяках. Генри изо всех сил придавал секретность делам своей комиссии, о которых писали во всех газетах. Пить кофе мы пошли в гостиную и оказались уж совсем одни, перед камином, на черном волосяном диване. Я подумал, что рога на стенах — очень к месту, и, положив ноги на старомодную решетку, прочно загнал Генри в угол. Помешивая кофе, я сказал:
— Как Сара?
— Спасибо, хорошо, — сказал уклончиво Генри. Вино он потягивал осторожно; видимо, не забыл венского бифштекса.
— Вы еще беспокоитесь? — спросил я.
Он невесело отвел взгляд.
— Беспокоюсь?
— Ну, как тогда. Вы же сами говорили.
— Не помню. Она хорошо себя чувствует, — неловко объяснил он, словно я справился о здоровье.
— Вы не ходили к этим сыщикам?
— Я надеялся, вы забыли. Понимаете, я устал, комиссия… Переработался.
— Помните, я предложил пойти туда вместо вас?
— Мы оба немножко утомились. — Он глядел вверх, щурясь, чтобы разглядеть, кто подарил рога. — У вас тут много голов, — глупо прибавил он.