Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я знаю. Иногда мне кажется, что лучше быть глухим.
Она улыбнулась:
– Да, но ты ведь любишь Лондон, правда?
– Да, люблю. Полгода люблю, а полгода нет.
– По-моему, тут приятно пожить некоторое время, но когда я закончу учиться, то поеду на Мартинику работать с настоящими ребятами, которые стремятся к знаниям. – Не сводя с меня глаз, она подняла руку и облизала ладонь между пальцами – там, где к коже прилипли крупинки сахара. – Множество ребят здесь – знаешь, они не хотят учиться. Мальчики понятия не имеют, как стать настоящими мужчинами.
Она запустила зубы в последнюю клубничину и на мгновение задержала ее губами.
После того как Сесиль приняла ванну, мы вместе стояли в студии и разглядывали работу, выполненную мной за прошедшую неделю. Хотя я успел сделать лишь несколько строк (я продвигался вперед крайне медленно, во всяком случае мне так казалось), могу заверить: на нее это произвело впечатление. Четко, ясно и изящно написанная, на моей доске лежала первая часть стихотворения «Восход солнца».
Это было первое стихотворение, за которое я взялся, – проба почерка, соответствующего стилю Донна, начало знакомства с этим человеком. Это было также одно из пяти стихотворений, входящих в обязательный список, составленный Уэсли; остальные двадцать пять я мог подобрать сам – по одному на каждый год жизни его подруги, так я полагал. И какое это было произведение: предельно интеллектуальное и в то же время легкое и эротичное; исполненное самодовольства, и при этом умоляющее; одновременно высокомерное и робкое; основанное на уверенности в том, что кровать любовников представляет собой центр вселенной, но учитывающее, с немалым раздражением, присутствие окружающего мира; строки то отползают назад, то выдвигаются вперед, словно рассерженная змея, скользящая по росистой траве. Донн был великим антагонистом, бесспорным мастером противоречий – его антитезы оборачиваются тезисами, каждое двустишие и четверостишие выстроено так, словно его цель – сбить с ритма и запутать следующее за ним.
Конечно, тогда, в марте, я мог видеть лишь часть мира «Песен и сонетов», который теперь предстал передо мной во всем великолепии. По правде говоря, в то время, стоя рядом с Сесиль, – мы оба были босиком, с чашечками кофе в руках, – я в основном обращал внимание на форму, чем на суть стихов Донна. Мне мешал профессиональный взгляд каллиграфа, который следил за размером лакуны, оставленной для инициала в первой строке, – торжественного, декоративного «О», которое я нанесу на лист лишь после того, как закончу все стихотворение. Теперь, когда я завершил строфу, я начинал подозревать, что оставил слишком мало места: соотношение инициала и ширины строки казалось неверным. Придется обдумать все и начать заново.
Мои размышления прервала Сесиль:
– Значит, это стихотворение о человеке, который просыпается и думает: «Пошел ты, мистер Солнце, меня не интересует наступающий день. Я хочу остаться в постели и заниматься любовью со своей женщиной». Так?
Я кивнул:
– Думаю, примерно о том и речь, Сесиль.
Как все каллиграфы, я ненавижу ошибки с яростью, которую просто невозможно передать. И эта ненависть заставляет меня с невероятной дотошностью искать причины своего падения – но, полагаю, первая ошибка состояла не в том, что я неправильно оценил Сесиль. Поскольку она была как дома в той части экспозиции, что называлась «Действие обнаженного тела» (в конце концов, именно там мы и встретились), я думаю, что она бы не стала вести себя столь неартистично, если бы знала, к каким разрушительным последствиям это приведет. Увы, она этого не знала. Нет, первой моей ошибкой было решение оставить ее у себя на следующую ночь. Мы не договаривались об этом напрямую. Но часов в пять я вышел за продуктами в ближайший магазин, а там умолял Роя, моего постоянного поставщика продуктов, внешне напоминавшего сильно разжиревшего Гитлера, уступить мне одного из свежих лососей, специально доставленных им для брата. Это обошлось мне в сумму, намного превышающую все, что когда-либо в истории человечества платили за одну-единственную рыбку, но жизнь коротка и исполнена горестей, а потому нет смысла протестовать.
Вероятно, дело было в необычайном освещении в тот день – ярком, резком, наполняющем энтузиазмом. А может быть, сказался дух стихотворения, настаивавшего на том, что лишь кровать, этот алтарь любви, является местом, где возможно подлинное поклонение божеству.
В общем, я почти не заметил, как день перешел в винно-красный вечер. Я захватил с собой две бутылки бодрящего белого совиньона, немного зеленой фасоли, которая отлично подходит к лососю, и в 7.30 мы все еще валяли дурака на кухне (к этому моменту уже достаточно пьяные), а я приправлял лосося лимоном и эстрагоном, прежде чем обернуть его фольгой и отправить в духовку.
Затем последовали девять часов в духе Калигулы, и за это время произошло немало интересного, в том числе найденный Сесиль старый портсигар, оставленный Уильямом, а также игра на двух языках в порнографический «скрэббл»,[25] которую я с радостью проиграл.
Когда я наконец заснул, начался восход солнца.
А затем загудел сигнал домофона.
Боже мой!
Я сжал веки как можно плотнее. Но этот тип оказался настырным: домофон гудел снова и снова, снова и снова. Сесиль заерзала. Я повернулся на другой бок и посмотрел на часы: без пяти семь – и это в воскресное утро! Я спал максимум полтора часа.
В панике, в полубессознательном состоянии, я с трудом выбрался из раздувающихся парусов и переплетенных снастей постельного белья и поплелся к окну. Приоткрыв раму, я высунул голову наружу и рявкнул:
– ДА! ЧТО?
Перед дверью, четырьмя этажами ниже, ладонью прикрывая глаза от солнца, в ожидании стояла Люси.