Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Филимонова, стремительная и красивая, прошла сквозь косой сноп солнца – волосы вспыхнули медью, – бросила сумку и, уже натягивая халат, заметила Гунара Соломоновича. Тот настороженной совой выглянул из темноты подсобки. Стоял и мял ладони, словно хотел переломать пальцы.
Она медленно подошла (если делать аккуратно, то, может, можно что-то поправить – мелькнула мысль), Гунар Соломонович приоткрыл рот, морщась как от боли, Филимонова вцепилась ему в лацканы и зашептала: «Нет, нет, нет!», не давая говорить. Но все равно услышала «мокрое шоссе», а после, сквозь всхлипы и вой, «тридцать второй километр», будто это имело хоть какое-то значение.
В пятку что-то мягко ткнулось, Филимонова лениво поджала ногу. В онемевший мозг хлынули акульи страсти, про перекушенных пополам купальщиков, про страшные рваные раны и хищные зубы. Газетные фото жертв, руки, ноги – крупный план: дрянная печать и серая бумага делали их раны еще кошмарней. Как в книжке «Судебная медицина», что тайком от матери она таскала в школу и показывала по секрету подружкам в физкультурной раздевалке. Труп утопленника-самоубийцы, обмотавшего себя цепью и выловленного через три недели, – фото на странице двести пятнадцать.
Тут в виски кто-то старательный начал вкручивать ржавые болты, от боли хотелось кричать, но не было сил на крик, Филимонова лишь засипела, как пробитый мяч. «А может ли от жара лопнуть голова или разорваться сердце?» – злорадно спросила она у старательного. У меня такая температура, вода должна вокруг кипеть.
Снова появился силуэт баржи, теперь совсем рядом. Вот это громада! Это уже не тир. Тупой нос, чугунный якорь, морковная грязь ватерлинии. Черный борт угрюмо полз мимо. Проплыли смытые солнцем и бурями буквы. Упустила, не разобрать, подумала Филимонова, вглядываясь в слепые иллюминаторы темных кают. Даже если это и бред, отчего не попытаться? Терять мне, видит Бог, нечего.
И она, слабо и негромко, стала звать на помощь.
19
На ржавом полу бледнели лунные квадраты.
«Или это уже рассвет?» – Филимонова лежала лицом вниз и уткнув подбородок в железный край койки. Одна рука неудобно вывернулась, другая свесилась плетью. Пальцы касались ледяного пола. Пол состоял из железных листов с крупными выпуклыми заклепками. Некогда он был покрашен серым флотским маслом, сейчас от краски остались одинокие островки с обглоданными берегами, остальное съела ржа.
Филимонова разглядывала эту географию, шея и спина тупо ныли, но пошевелиться не было сил.
Глаза постепенно привыкали к мраку. Из темноты выступили неясные очертания, после, утратив таинственность, они оформились в банальную рухлядь.
В углу была свалена мебель и домашний хлам: торчали гнутые лапы массивного стола, какие-то золоченые багеты, упирались в потолок ковровые рулоны и шишковатые пики карнизов. Словно корона, мерцала тусклой бронзой рогатая люстра. На полу поблескивало битое стекло и чернела засохшая лужа какой-то гадости.
Из угла воняло старьем, тянуло прокисшими окурками и аммиаком. Оттуда доносился едва различимый звук, что-то почти бесшумно там копошилось и царапалось.
А снаружи кто-то пел. Детский голос выводил полузнакомую мелодию, что-то вроде «Аве Мария». Красиво и жалобно. Потом раздался смех, потом стало тихо. В углу по-прежнему еле слышно шуршали, будто тайком кушали ириски.
«Знаем-знаем, кто там, – подумала Филимонова, брезгливо убирая руку с пола, – знаем…» И, охнув, перевернулась на спину.
В потолке мутно светилось квадратное окно, скорее люк, забранный в крупную решетку. По стенам сползали трубы разного калибра и толстые жгуты проводов в черной обмотке. Переплетаясь и путаясь, они терялись в сумрачных углах и в кучах сваленного хлама. Рядом с железной проклепанной дверью стоял табурет, на нем антикварный глобус на бронзовой ноге. К северному полюсу прилипла перевернутая вверх дном розетка для варенья, само варенье засохло черными потеками, достигающими экватора.
«Смородина, похоже, – решила Филимонова, разглядев в черноте горошины ягод, – да, что и говорить, глобус, безусловно, устарел».
Снаружи снова запели, теперь громче. Густой баритон накручивал кавказские рулады. Филимонова узнала мелодию. Это была одна из тех удалых песен, что транслировали по вагонам при подъезде к Москве в поездах дальнего следования.
Филимонова закрыла глаза: пассажиры, толкаясь тюками, фибровыми чемоданами и коробками с фиолетовыми кляксами по углам от протекшей «Лидии», хрустя корзинами с румяными фруктами, источающими медово-дынный аромат, уже выдавливались в коридор и тамбур, лезли головами в раскрытые до упора окна, щурясь от ветра и сажи, силились ухватить глазами кометы букв пригородных перронов, а вдали проступали, плавясь в столичном смоге, островерхие башни высоток.
В памяти всплыл веселый перестук, пружинистость пола, мерное покачивание, отдаленные гудки большой станции, уханье и лязг, тарабарское эхо вокзального репродуктора, а главное, ожидание чего-то веселого и радостного. Филимонова улыбнулась и задремала.
20
Она проснулась от громкого шарканья. Что-то по-медицински тонко звякнуло (острая сталь, хром, стекло), кто-то выматерился, лениво и с кавказским благодушием. Филимонова узнала акцент и голос – певец.
Разлепив веки, она увидела широкую темную спину и жирную складку затылка. Пыхтение продолжалось, что-то там у кавказца не клеилось, а когда он повернулся, то Филимонова вздрогнула – первое, что она увидела, – был шприц. Маленький, игрушечный шприц. Мелькнула мысль: шприц нормальный, это он просто велик, вон лапища какая.
– Витаминчик. Зачем пугаешься? Витаминчик А, еще Бэ и Цэ. Плюс чуть-чуть успокаивающего. Диазепамчик. Очень шикарный коктейль. Для нормализации вегетативных нарушений. Ну? – кавказец оказался огромен, красногуб и по-детски голубоглаз.
На нем был засаленный до блеска то ли камзол, то ли мундир, с золотыми шнурами и эполетами, без пуговиц, они были вырваны с мясом, да и вряд ли застегнулись бы – кавказец перерос свою тужурку размера на три.
– Ну? – повторил он и растянул губы в мокрой улыбке, поигрывая шприцем. – Ну же!
Вопреки устрашающим размерам, рука оказалось достаточно легкой. Филимонова, для порядка ойкнув, перевернулась с живота на спину, запахивая бесконечную полу линялого халата.
– Вот так… Теперь мы чуть-чуть поспим, – промурлыкал кавказец, шаркая и собирая звонкие инструменты. Словно вспомнив что-то, повернулся и спросил:
– А вы, случайно, не артистка, нет?
Филимонова засмеялась, хотела сострить, но язык потешно заплелся и выдал какой-то французский звук. Артистка… В голову нежно вкатилось чугунное ядро и, напрочь заслонив свет, утянуло Филимонову в ватную темень.
Тут же, расправив худые плечи, восстал из тьмы Олег Викентьич, главреж школьного драмкружка. Кадыкастый и бледный, с беспокойными руками, вечно стылыми, которыми он невзначай трогал ее коленку, уламывая взять роль Тома Кенти. После выяснилось, что ей придется играть обе роли, а в сценах, где двойники появлялись вместе, принцем рядили придурка Головятенко из восьмого «А», а ему даже и слов не нужно было учить, лишь в начале две реплики да в конце: «Виват, да здравствует король!»