Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Детальное изучение прерогатив памяти этот вывод лишь подтверждает. Memoria состоит, конечно, прежде всего в способности представить перед взором ума то, что я желаю помыслить снова из всего, что я мыслил ранее: «Ibi reconditum est, quidquid etiam cogitamus. . Ibi quando sum, posco, ut proferatur quidquid volo, et quaedam statim prodeunt, quaedam requiruntur diutius.» («Там откладываются все наши мысли. . Находясь там, я требую показать мне то, что я хочу; одно появляется тотчас же, другое приходится искать дольше» (X, 8,12,14, 162)). Речь, таким образом, идет о воспоминаниях, об образах отсутствующих вещей, которые, однако, уже были некогда нами восприняты и потому всегда готовы вернуться к нам в более или менее короткий срок: «rerum sensarum imagines illic praesto sunt cogitationi reminiscenti eas» («образы воспринятых вещей, находящиеся в распоряжении мысли, которая вызывает их вновь» (X, 8,13, 14, 164)); к тому же «cum dico, praesto sunt imagines omnium quae dico ex eodem thesauro memoriae» («стоит мне назвать их, образы вещей, которые я называю, немедленно оказываются в моем распоряжении, извлеченные из той самой сокровищницы памяти» (X, 8, 14, 14, 166)), «in memoria sane mea praesto sunt imagines [rerum]» («нет сомнения, что образы вещей находятся в моем распоряжении у меня в памяти» (X, 15, 23, 14,180)). Понятая таким образом memoria функционирует как живая память, которая имеет дело лишь с тем, что на самом деле забыто не было, поскольку хранится неподалеку: «haec omnia rursus quasi praesentia meditor» («я размышляю нал всеми этими вещами заново, как если бы они предстояли мне» (X, 8, 14, 14, 166)). Память остается здесь на самом деле памятью о том, что еще присутствует, более того, она припоминает в первую очередь то, что присутствует для нее в наибольшей степени – прежде всего она помнит саму себя: «Cum memoriam memini, per se ipsam sibi praesto est ipsa memoria» («когда я вспоминаю о памяти, сама память оказывается посредством себя самой в распоряжении у самой себя» (X, 16, 24, 14, 182)), поскольку на самом деле «sui quoque meminit animus» («дух помнит и самого себя» (X, 25, 36, 14, 206)). Но память, как и дух, помнит о себе, помнит именно потому, что составляет с ним одно целое и обеспечивает его самосознание. А это значит, что она не выходит за границы осознанного, того, что остается для духа присутствующим, за границы настоящего как такового. Парадоксальное условие работы памяти состоит в том, что вспоминает она лишь то, что мною забыто не было: «Ibi reconditum est, quidquid etiam cogitamus et si quid aliud commendatum et re-positum est, quod nondum absorbuit et sepelivit ob-livio» («здесь хранятся все наши мысли и все, что было ей доверено и в нее заложено, кроме того, что не было еще поглощено и погребено забвением» (X, 8,12,14,162)). Память помнит, следовательно, все то, что я не забыл, – все, одним словом, кроме мною забытого: «praeter illa, quae oblitus sum» (X, 8, 14, 141–164 и далее). Эта первая память служит нам, таким образом, лишь тогда, когда мы в ней по-настоящему не нуждаемся.
Такое понимание памяти как тавтологической, так сказать, способности не должно удивлять нас: речь идет о выводе, который допускал, среди прочих, уже Аристотель. Если держаться традиционного распределения ролей между тремя моментами времени в обыденном его понимании, где настоящему принадлежит область чувственного, будущему – надежда, а на долю памяти остается прошлое[83], то память обращается с прошлым либо так же, как ощущение – с настоящим, то есть как с пребывающим в ее распоряжении сущим, либо так же, как надежда – с будущим, то есть как с сущим, еще не поступившим в распоряжение, но возможным. Но в отношении прошлого и то, и другое абсурдно: не пребывая больше в нашем распоряжении, не существует оно и в возможности. То, что приходится на долю памяти, не находится в нашем распоряжении, но при этом оно – нечто большее, чем простая возможность, поскольку некогда было в нашем распоряжении. От метафизического истолкования памяти как припоминающей и воспроизводящей способности сущность memoria, таким образом, ускользает.
Необходима, следовательно, иная, более радикальная, концепция понятия памяти у Августина – концепция, которая обнаруживала бы другие функции памяти и ее скрытые свойства. Хотя память действительно содержит предшествующие ощущения и восприятия в образной форме (X, 8, 13), очень быстро выясняется, однако, что она выполняет и другие функции. Во-первых, она упорядочивает образы прошлого и соединяет их между собою, исходя из самого mens (X, 8,14). Во-вторых, в случае теоретических знаний (в форме не столько современной «науки», сколько так называемых «свободных искусств») она идет дальше, вбирая в себя не только образы вещей, но и сами вещи как таковые («nec eorum imagines, sed res ipsas gero» (X, 8, 15, 14, 168); «in memoria recondidi non tan turn imagines [rerum], sed ipsas [res]» (X, 10,17,14,170). И действительно, «сами вещи», с которыми имеет дело теория, не познаются нами как образы вещей во внешнем мире, поскольку в этом мире их нет. Но если вещи эти являются в памяти, не дублируя собой что бы то ни было из внешнего мира, то пребывать они должны в ином месте – в уме, то есть, разумеется, в самой memoria. Таким образом, memoria включает в себя неотделимый от ума акт cogitatio. Прежде всего потому, что память предполагает мысль[84]; но и потому также, что cogitare предполагает повторение актов сближения и соединения (cogere, colligerej терминов, подлежащих синтезу, а значит, предполагает и ось времени, включенную в cogitare, поддерживаемую им и допускающую прямое и обратное движение: «ut denuo nova excogitanda sint indidem iterum (neque enim est alia regio eorum) et cogenda rursus, ut sciri possint» («необходимо заново извлечь их мыслью как новые [чтобы привести вновь] еще раз в то [место] (ибо другого у них и нет) и собрать их заново воедино, чтобы познать» (X, 11, 18, 14, 172 и далее)). Для Августина, таким образом, cogitatio не включает в себя memoria как один из своих модусов (наряду с воображением, ощущением, волей, пониманием и т. д.) – наоборот, memoria включает в себя cogitatio, поскольку она одна обеспечивает его единство, вводя в него измерение времени. С немыслимой для Аристотеля и Декарта радикальностью Августин непосредственно предвосхищает здесь философию Канта.
Тем более справедливо это в отношении memoria чисел (X, 12, 19) и движений ума (X, 14, 21): хотя речь и идет, на первый взгляд, о двух противоположностях – наиболее абстрактных объектах, с одной стороны, и всецело пассивном течении мысли, с другой. Сходятся они обе в том, что не могут пребывать иначе, как «quasi remota interiore loco, non loco» («убранные куда-то внутрь, в место, которое к тому же местом не является» (X, 9, 16, 14, 168)). Memoria здесь не столько сохраняет в себе прошлые мысли, сколько содержит, вне временных различий, все в мире знания, которые лишены места, утопичны: числа, идеальные абстракции, испытанные сознанием переживания, их течение, перемены в этом течении, сочетания воображаемых объектов и, наконец, что самое важное, само cogitation. Память хранит все знания: точнее, все знания находятся там даже тогда, когда мы на самом деле о них не думаем, – это местопребывание без места как раз и именуется памятью: «memoria tribuens omne quod scimus, etiamsi non inde cogitemus» («приписывая памяти все, что мы знаем, даже если мы не отталкиваемся от нее, когда мыслим» (De Trinitate, XV, 21,40,16, 530)). Memoria оказывается, таким образом, местом того, у чего места нет, местом всех мыслей, которые с внешним миром не связаны. [85]