Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этим запоздалым гостем была некогда мамка, позже воспитательница Семко, которую звали Марихной Блаховой, вдова зажиточного кмета на Куявах, которая вместе с молочной сестрой Семко, Улиной, осталась при дворе, и после смерти первой княгини, после трагической смерти второй, всё больше вырастая в милостях у старого Зеймовита, хотя была простой кметкой, захватила всё хозяйство.
Откуда к ней пришли эти милости старого князя, как их сохранила, а теперь также имела доверие и милость молодого Семко – об этом люди говорили очень разное.
Женщина была умная, неразговорчивая, ловкая, но лестью не прислуживалась. А до смерти Зеймовита от ложа больного старца она не отступала. С её рук он охотнее принимал питьё и еду, и даже когда в гневе людей убивал и калечил, одна Блахова его не боялась; подходила к нему спокойно, не раз одним словом, одним кивком приводя в себя.
Говорили, что она спасла много жизней; и ни один раз, когда секиру с обухом, с которой тот всегда ходил, уже хотел бросить в слугу, она вырывала её из руки князя и виновника выпихивала за дверь. И князь никогда не сказал ни слова, ни тронул её.
То же самое благоволение было у молочной сестры Семко, Улины, которая воспитывалась при дворе, почти как княжеский ребёнок, а везде ей было вольно. Старый пан ласкал её по головке, не давал ей причинить ни малейшей обиды, богато одаривал и нежил.
Будучи детьми, они с Семко воспитывались под надзором Марихны, бегали, привыкли друг к другу и надолго никогда не расставались.
Когда мальчик подрос и начал рваться к коню, Улинка также готова была с ним, но пришлось расстаться, потому что игры Семко уже девушке не подходили. Поэтому, когда он во дворах метал копьё и стрелял из лука, она хоть смотрела и покрикивала.
Это от этих игр с маленьким князем осталась вечная памятка на лбу Улинки; они любили друг друга, но Семко, как отец, был импульсивен и легко гневался, Улина также ему не уступала. Так однажды в детской ссоре, прицелившись в неё, Семко бросил мечик в голову, и думали, что убил её. Он сам был в страшном отчаянии. К счастью, хоть ребёнок долго лежал без сознания и крови у него вылилось много, рана позже зажила. Только шрам после него остался навеки. Мать утверждала, что из-за этой крови, которой у ребёнка столько вылилось, Улинка навсегда осталась бледной и без румянца.
Эта молочная сестра, простая холопка, оставшись при дворе, так обходилась со своим братом, точно он был её родным, и смело, доверительно, сердечно любили друг друга, как брат с сестрой.
В начале, когда подрастали, Блахова, казалось, очень боялась, как бы эта любовь при горячей Пястовской крови не переменилась в иную. Таким образом, она следила за князем и дочкой, проявляя невероятную тревогу, постоянно давая девушке громкие и тихие наставления, – позже убедилась, что Семко влюбляться в молочную сестру не думал.
Старуха, однако, не спускала с них глаз. Они были друг с другом по-прежнему, будто родные брат и сестра. Когда Семко скучал от одиночества, время было не для охоты, а гостей не было, Блахова даже разрешала дочке целыми днями и вечерами сидеть с куделью в комнате князя, рассказывать ему сказки и петь песни.
Она обычно сидела с молитвами тут же в другой комнате и прислушивалась. Семко ни с кем не разговаривал так искренно, широко, как с этой сестрой. Они хорошо друг друга понимали. Обычно понурый, молчаливый, резкий и суровый, как отец, молодой князь с нею был мягким. Она говорила ему открыто что хотела, бранила иногда и смеялась над ним. Хотя в нём кипела кровь, достаточно ему было поглядеть на красный рубец, чтобы сразу остыть. Девушка была очень отважной – как бы бросала ему вызов его и жизнь свою не ценила. Не раз, когда они были одни, а Блахова подслушивала, они ужасно друг с другом ссорились, а Улина над ним всегда брала верх. Когда он впадал в самый ужасный гнев, она бежала к нему, вешалась ему на шею – он не имел сил её отпихнуть.
Будучи с Семко в таких близких отношениях, с другими она обходилась так гордо, что к ней никто подойти не смел. Тогдашний обычай многое допускал; девушка приближалась к двадцати годам, давно расцвела, а так как Блахова считалась очень богатой, надеялись на большое приданое для дочки; крутились около неё не только кметы, мещане, но и более бедная шляхта. Улинка никаких сватов вовсе принимать не хотела. С гордостью выпроваживала посланников, иногда с иронией. Единственная дочка матери, зеница ока, она имела над ней больше власти, чем следовало бы ребёнку. Больше она командовала Блаховой, чем та ею.
– Ты что, думаешь навеки остаться девой? – говорила, вздыхая, старуха.
– Разве мне должно что-нибудь прийти от чепца? – отвечала Улинка. – Я сейчас пани, а там буду служанкой и подданной мужа. До свадьбы времени ещё достаточно.
– Как состаришься, тебя никто не захочет!
– Хоть бы это была правда! – смеялась девушка. – Не пугай меня. Когда захочется повеситься, сосна найдётся, сейчас хочу быть свободной.
Люди пробовали приманить её подарками, лестью, обещаниями, мать искушала шляхетством и властью – она слушать не думала.
И хотя красивая девушка сновала в доме, совсем рядом с молодым князем, была в большом фаворе, её осыпали подарками, – люди не смели на это слова сказать, хоть, может, не один что-нибудь подумал.
Княжеские канцлер и капеллан, также другие духовные лица, хотя к могущественным были тогда очень снисходительны, поначалу косо поглядывали на эту девушку в комнатах князя; иногда кто-нибудь шыкал и строил гримасы, что-нибудь шептал, но напрасно, поэтому оставили их в покое.
Семко и слышать не хотел, чтобы Блахова с Улиной переехали к своим в Куявию.
Когда Блахова закашляла и вошла, внимательно глядя на князя, он поднялся и повернул к ней голову. На его лице была видна озабоченность.
Старуха стояла, одной рукой взявшись за подбородок, другой – за бок.
– Сокол ты мой, – заговорила она приглушённым голосом. – Что с тобой? Приехали чужие, приехали, наверное, лиха в своих торбах привезли. Чего они от тебя хотят? На что они уговаривают? Если просят денег, дай их им, чтобы отвязались, лишь бы на твой покой не покушались, а тебя в какую-нибудь яму не втянули.
Она замолчала, выжидая ответа. Семко думал, потирая лоб.
– О, никому не верить, сокол мой, никому, –