Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поччему не на службе?
Я объясняю. Он покачивает головой, озабочен.
— Этта воина идет совсем не так, как нада быть, совсем не так. Французи объявляют войну Германи, да воины-то они не хотят, воины эттой, срадзу видно, что им не хочсетси…
— Папа, ты же не думаешь, что мы войну проиграем?
Он смачно сплевывает густой сироп своей жвачки прямо на цветок одуванчика. Почесывает себе затылок под шляпой. Глядит на меня. Грустный, как пес.
— Ну-у…
Черт возьми, никогда я всерьез не задумывался! Войны Франция выигрывает, это само собой. Страшно порой бывает, но ведь проходит, мы-то уж знаем, что Право, Справедливость и Свобода в конце концов одерживают верх, а как же! Но ведь Право, Справедливость, Свобода — это и есть Франция, разве нет? И союзники Франции. Я говорю:
— Вот увидишь, их остановят на Марне, это точно.
Папа вперил в меня свои голубые глаза.
— Тогда нада быстро! А то Марну этту, моджет, немцы перешли удже, сейчас-то?
Говорю папе: «Идем, я угощаю».
— Такко у меня своя литровочка, — отвечает он мне. И даже ее мне показывает, отхлебнув здоровенный глоток. Да, но я-то хочу его пригласить в бистро{24}, я ж его еще никогда в жизни не угощал, приберегал это для торжественного случая, видно, сегодня как раз и настал самый настоящий торжественный случай. Папа заказывает «крашненького», я — мятный лимонад, мы пьем серьезно, не знаем, что и сказать друг другу, в конце концов папа вытирает рот тыльной стороной руки и говорит:
— Хорошо, толькко мне нада этти швы к обеду закончить, а то потом одну штуку додьелывать у сестер-монахинь, на улице Пледжанс.
— Ну ладно, тогда до свиданья, папа, — говорю я ему.
Но папа спрашивает, сурово:
— А деньзата-то у тебя ешть?
— Да, не волнуйся, мама сунула мне пятисотенную. А потом, там-то я снова буду работать. Мне же там будут зарплату платить.
— Ну, раж так, то ладно.
Сует мне в кулак пару купюр.
— Не обьяжательно все срадзу съедать!
Мы обнимаемся.
— До свиданья, Франсоа. Осторожно, смотри мине!
Качает головой, очень уж он недоволен.
* * *
И вот я опять на велике. Рассказать о нем надо особо. Зеница ока. Только-только купил. Парень один мне продал, телеграфист 111 почтового отделения, — улица Амело, — большой любитель. Трубка Рейнольдса, шведский импорт, обод из дюраля, желоб под гоночную резину, рама как раз, парень точняк моего роста, тоже он весь, как и я, одни ноги, колеса сидят так близко, что только не зазевайся на вираже, а то так и въедешь в переднее. Шесть кг веса, просто облачко, мечта, могу носить на мизинце; драгоценность эта серого цвета с металлическим оттенком, с неброскими ниточками зелени и позолоты, уступил он его мне за восемьсот франчей, а стоит велик раза в четыре больше. Восемьсот — это и есть моя месячная зарплата помощника сортировщика. Мамаша подарила на этот велик всю мою месячную получку, просто здорово, а то обычно всю ей отдаю.
Мой полугоночный за окончание семилетки, на котором три года назад я отправился в кругосветку, в прошлом году я разбил пополам, когда одна девчонка выпорхнула слева от меня, прямо перед передним колесом. Кубарем через голову, минут сорок пять без памяти, разбудили меня пожарные, Роже и Пьеро, привели домой уже пешком, с двумя полу-великами под мышками, всего в крови и в зеленке, с содранной до кости левой половиной физиономии.
Сейчас на своем ретивом я держу курс на улицу Меркер, в XI-й округ Парижа. Но не могу же я просто так покинуть родной Ножан. Быстрый заезд к Марне. Как же это здорово, настоящий гоночный велик, отлаженный, как по струнке! Мчится, как жало, без твоего напряга, всю работу он делает сам.
Марна. Никогда не была она такой прекрасной. Такой широкой. Такой зеленой. Такой прозрачной. Такой зеркальной под ярким солнцем. Спокойно катит она свои воды из далекой голубизны востока. Тщетно ищу я черные сгустки «нечистой крови»{25}. Такого тут нет и в помине. Рыбешки резвятся. Война? Куда там, война!
Слишком уж соблазнительно. Мчу до Нуази-ле-Гран{26}, я знаю там одно укромное местечко, в чистом поле. Голышом — и ныряю. Холодновато, как раз так, как мне нравится. Поднимаюсь против течения изо всех сил, даю себя снести вниз длинными гребками спокойного брасса и вдруг слышу…
Да это же канонада, уверен! Никогда не слыхал ее раньше, но тут уверен. Отдаленные мелкие звуки, глухие и сухие одновременно, раздаются нерегулярно раскатами… Выхожу из воды, прислушиваюсь, сохну на солнце. Не прекратилось. Повторяю себе: «Да это же канонада! Канонада…»
Вся чудовищность происходящего проникает в меня постепенно. Война сорвалась с пресных заголовков газет и нытья базарных сплетниц, она здесь, рядом, она вот, торопит. До сих пор ее как-то размещали в обыденной жизни, она не мешала, даже женам мобилизованных, которым, как говорит мама, «платили вот такие деньжата!».
Так вот, решила она встряхнуться, тварь!
* * *
Через полчаса я опять на улице Меркер, с чемоданом за плечами. Все уже в сборе, нервные, возбужденные, но паники нет. Скорее отъезд на экскурсию. Ждем автобуса, вот подойдет автобус, рассядемся в нем, спокойно, чинно: приемщицы и контролеры спереди, неугомонная молодежь сзади, чтобы гримасничать через заднее стекло. Мы ведь чиновники, государственный корпус, эвакуируемся упорядоченно, на здраво продуманные и четко организованные отходные позиции.
В полдень автобуса все нет. В час автобуса все нет.
Париж тем временем начинает постепенно осознавать, что готовится что-то из ряда вон. Мечется, как мокрая курица, чувствующая кружащего над собою луня. Ползет и просачивается беспокойство. Некоторые лавчонки еще не открылись. Те, что открылись, уже закрываются. Какие-то семьи нагружают поверх своих «жювакатров»{27} тюки, спускаемые с верхних этажей. Люди на них глазеют, усмехаясь, этих-то никогда и на улице не было видно, кроме как по утрам, когда бегом до метро, на работу, а по вечерам — обратно. Побросали они свои темные гаражи или мастерские в глубинах дворов, где изготавливались парижские целлулоидные игрушки, потоптаться на тротуаре, в спецовках, в грязных халатах, чинарик в зубах, прищур от солнца, стараясь скрыть свою растерянность, непонятно, то ли встревоженные, то ли обрадованные тем переполохом, который сотрясает их мелкую жизнь, а они-то тут ни при чем.
Вместе с дружками мы время от времени ходим в угловое бистро пожинать очередные небылицы. Сортировщики, шестнадцатилетние пацаны, взятые на работу так же, как и я, в сентябре, — вместе проходили по конкурсу, — заказывают на всех белого сухого вина, как настоящие мужички. Не брезгуя, и я выдуваю, как взрослый, едкое мюскаде, выворачивающее мне кишки кислыми струями. Голова малость кружится, я парю в воздухе, именно так и должно быть, чтобы всласть прочувствовать привкус истории.