Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Шоно шутит, — извиняющимся тоном, хоть и улыбаясь, уверил ее Мартин. — У него своеобразный юмор.
— Уфф! — не придумав, что ответить, фыркнула она.
— А теперь, мадемуазель, — Шоно сделался серьезен, — мы будем рады узнать вашу историю. Согласитесь, мы это заслужили.
Он остался сидеть на кровати, только отодвинулся к изножью, чтобы опереться на спинку, а Мартин устроился в кресле. При этом Вера не могла видеть обоих собеседников одновременно.
— Это допрос? — насторожилась она.
— Что вы, что вы! — замахал руками Шоно. — Просто мы с Марти обожаем интересные истории, а интересная история в наше время — это такая редкость! — Он горестно покачал головой. — К тому же, чем больше мы будем знать о вас, тем лучше сможем вам помочь, верно?
— Ваша правда, — согласилась Вера. — С чего же мне начать?
— У нас на Востоке говорят: «Когда не знаешь, с чего начать, начни с самого начала!» И, прошу вас, побольше подробностей! Детали — вот что делает истории интересными! Правда, Марти?
— Я не слыхал этой поговорки. Думаю, что ты ее только что выдумал. Как обычно.
— Тогда это делает честь моей скромности — иначе зачем бы я стал выдавать свою мудрость за чужую? Итак, мадемуазель?
— Я — мадам, — поправила его Вера, — а история моя, боюсь, вас разочарует. Но слушайте. С начала, так с начала.
— Я родилась в Вильно в тысяча девятьсот… — Вера запинается на миг, и с вызовом в голосе договаривает: — Восьмом году.
— Ни за что бы не сказал, что вам больше двадцати четырех! — галантно восклицает Шоно.
— Квиты. Жили мы на Погулянке, на углу Александровского бульвара, напротив лютеранского кладбища. Я достаточно подробно рассказываю?
— Ода! Продолжайте, пожалуйста!
— Мы — это отец, мать, Катя, Гриша, Ося и я. Гриша умер совсем маленьким. Катя была старше меня. Ну, то есть, она и сейчас старше, конечно. Папу звали Исаак Розенберг, он служил инженером на железной дороге. Он был из бедной семьи, сын ремесленника, но сумел пробиться и поступить в Технологический институт в Санкт-Петербурге. Оттуда его выгнали за участие в студенческих волнениях, и ему пришлось доучиваться в Германии, в Карлсруэ. Там он познакомился с мамой — она была из очень богатой еврейской семьи, училась в консерватории по классу фортепиано, но бросила все и уехала за ним в Россию. Отцу не разрешено было жить в центре страны из-за его неблагонадежности, и он устроился на работу в Вильно. А вскоре туда перебрался его младший брат.
Мама поначалу давала частные уроки музыки, но после рождения детей занималась только с нами…
То время сохранилось в моей голове набором раскрашенных старых фотографий. Папин вицмундир с блестящими пуговицами, который он надевал по праздникам, и мамино концертное платье с турнюром. Зеленые церковные купола с золотыми крестами, видные из угловой комнаты. Длинная тенистая улица, спускающаяся к вокзалу, — там была папина служба, на которую он в любую погоду ходил пешком — для моциона. Мы с Осипкой были уверены, что на службе папа водит паровозы, — это казалось нам высшей точкой железнодорожной карьеры. Узнав, чем он занимается на самом деле, мы за него ужасно обиделись. Тогда он рассказал, что, когда мне было всего полгода, Пилсудский{16} со своей бандой подорвал и ограбил поезд, в котором папа ехал с инспекцией. Папа не испугался и даже высунулся в окно, потому что подумал взорвался паровой котел, но тут загремели выстрелы и засвистели пули, и стало понятно, что — налет. Рассказ немного примирил нас с отцовской профессией, а Осипка долгое время изводил бумагу, рисуя один и тот же сюжет: «Папа съ энспекціей стрѣляютъ въ Пилсуцкава». Потом — война. Папу мобилизовали — армия остро нуждалась в инженерах. В последний раз видела его в зеленой суконной гимнастерке со скучными капитанскими погонами без звездочек — такого молодого и незнакомого — мы никогда не видели его в одних усах с гладко выбритым подбородком. Он показывал нам свою саблю и складную походную кровать. Осипка утащил из прихожей саблю в ножнах и стал скакать с нею по кровати, козлы сложились и прищемили ему руку, и все бегали за ним по дому со льдом в полотенце.
А летом пятнадцатого — эвакуация. Эвакуацию мы с Осипкой видели своими глазами во время прогулки с няней Вандой — огромный черный памятник человеку, который непонятно и смешно назывался графом муравьев,{17} болтался в пяти саженях над землей, подцепленный канатами за шею и ноги к деревянным лесам. Городовой был зол и курил папиросу прямо на посту — это было неслыханно. А на следующий день на площади уже ничего не было, кроме постамента. А еще приказчики из лавки ритуальных товаров купца Чугунова грузили на подводу иконы. В небе все чаще барражировали аэропланы, но рассмотреть их в мамин театральный бинокль нам не удавалось, а однажды вдоль всей Большой Погулянки долго плыл похожий на раздутого леща дирижабль. Кухарка Михалина с забинтованным пальцем жаловалась, что на рынке все страшно кусается, и мы воображали себе взбесившиеся по случаю эвакуации овощи. Брат отца решил не покидать Вильно, у него было свое дело и жена на сносях. Бабушка — папина мама — осталась с ним. А мы бежали от немцев. Зачем моей матери понадобилось спасаться от соотечественников, не знаю до сих пор — скорее всего, ей попросту был тесен провинциальный губернский город и хотелось в столицу, подальше от дирижаблей, кусающихся овощей и прочих ужасов войны. Поезда в те дни приходилось брать штурмом. Нам повезло: какой-то офицер, которому очень понравилась мама — а она была потрясающе красива, — пригласил ее в свое купе. Он, наверное, не предполагал, что обольстительная красотка поедет с тремя маленькими детьми. Помню его начищенные до зеркального блеска сапоги, приятный запах одеколона и противный — спиртного, а лица не помню, разве что усики, похожие на стрелки часов. Случайно выглянув в коридор, увидела, как он за какую-то провинность хлестал перчатками по физиономии своего денщика, а может, просто срывал злость из-за неудавшегося флирта.
Потом был Петроград, нас как детей беженцев определили в разные школы — на казенный кошт. Я попала в первый класс Демидовской гимназии. Это было лучшее женское учебное заведение города после Смольного института. Мне повезло — там хорошо учили иностранным языкам, некоторые предметы преподавали даже университетские специалисты. Подруг у меня в классе было две — Катя Смолянинова и Маня Рубин — до самого окончания гимназии.
В 1916 году мы узнали страшное — папа пропал без вести. Потом была революция. За ней другая. Помню, зимой было так холодно, что в дортуарах на стенах утром выступал иней, а на занятиях мы сидели в пальто и перчатках. На Рождество впервые не было елки и мандаринов. Летом мы каким-то чудом выезжали на дачу под Лугу и там подкармливались крыжовником и зелеными лесными орехами.
Странно, о школьных годах, пришедшихся на лихие времена, мне почти нечего вспомнить, кроме книг, в которых искала убежища от грязи и убожества внешнего мира. Нашим — Катиным, Маниным и моим — тайным спасительным средством была тонкая, позже она разбухла до размеров гроссбуха, «зеленая тетрадь». Своего рода общий дневник-цитатник. Каждая из нас получала тетрадь на неделю и должна была ежедневно заносить туда лучшее из прочитанного. В ход шло все: афоризмы, максимы, обширные выдержки из романов, стихи и, непременно, собственные умные мысли. Чтобы не ударить в грязь лицом перед подругами, приходилось еженедельно перелопачивать тысячи страниц на всех известных нам живых и мертвых языках — сперва в школьной, а позже и в университетской библиотеке.