Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Буркхардт взял сигару.
— Бедняга!
Оба пили и курили в покойном молчании, следили, как свет ярко взблескивает в резных хрустальных бокалах, а в золотистом вине сияет мягче, как сизый дымок нерешительно плывет через просторное помещение и завивается в капризные петли, порой смотрели друг на друга, свободным, открытым взглядом, который более не нуждался в словах. Казалось, все уже сказано.
Ночной мотылек, шурша крылышками, метался по мастерской и раза три-четыре с глухим стуком ударился о стены. А потом бархатно-серым треугольником неподвижно замер на потолке.
— Поедешь в сентябре со мной в Индию? — в конце концов нерешительно спросил Буркхардт.
Снова долгая тишина. Мотылек медленно пошевелился. Серый, маленький пополз вперед, словно разучился летать.
— Может быть, — сказал Верагут. — Может быть. Мы непременно это обсудим.
— Да, Йоханн. Не хочу тебя мучить. Но хоть немного ты должен мне рассказать. Я не льстил себя надеждой, что твои отношения с женой снова наладятся, однако…
— Да в них с самого начала ничего хорошего не было!
— Верно. Тем не менее ужасно видеть, что дело зашло настолько далеко. Нельзя же так. Ты гибнешь.
Верагут хрипло рассмеялся.
— Нет, не гибну, старина. В сентябре выставлю во Франкфурте около дюжины новых картин.
— Ну хорошо. Но долго ли так может продолжаться? Ведь это бессмысленно… Скажи, Йоханн, отчего ты не разошелся с женой?
— Не так это просто. Я расскажу. Лучше тебе услышать все по порядку.
Художник отпил глоток вина да так и замер, наклонясь вперед, Отто же отодвинулся подальше от стола.
— Что у нас с женой изначально хватало сложностей, тебе известно. Несколько лет было еще так-сяк, ни хорошо ни плохо, и, вероятно, тогда мы могли бы кое-что спасти. Но я толком не умел скрыть свое разочарование и упорно требовал от Адели именно того, чего она дать не умела. Темпераментностью она никогда не отличалась, была от природы серьезна, сдержанна, и я мог бы понять это заранее. Никогда не умела смотреть на жизнь легко и преодолевать тяготы с юмором, верхоглядно. Моим претензиям и капризам, моим бурным порывам, а в итоге разочарованию могла противопоставить только молчание и терпение, трогательное, тихое, героическое терпение, которое часто брало меня за душу, но ни мне, ни ей никак не помогало. Если я сердился и выказывал недовольство, она молча страдала, а если я вскоре приходил с намерением все уладить, просил прощения или в минуты радости пытался развеселить и ее, ничего не получалось, она и тут молчала и все больше замыкалась в себе, в своей тяжеловесной верности. Когда я был с ней, она молчала уступчиво и испуганно, принимала вспышки гнева и веселое настроение с одинаковым спокойствием, а когда я уходил, играла в одиночестве на фортепиано и думала о девичьих годах. Так я все больше впадал в немилость, а в конце концов мне тоже стало больше нечего дать и нечего сказать. Я начал усердно работать и мало-помалу научился окапываться в работе, как в крепости.
Верагут, конечно, очень старался сохранить спокойствие. Ему хотелось рассказать, а не обвинять, но под словами все равно явственно сквозило обвинение, по меньшей мере жалоба на разрушенную жизнь, на разбитые надежды молодости и на пожизненную обреченность полубытию, безрадостному и совершенно противному глубинной его натуре.
— Уже тогда я порой думал расторгнуть брак. Но ведь это не так-то просто. Я привык сидеть в тишине и работать, и всякий раз меня пугала мысль о судах и адвокатах, о ломке всех мелких будничных привычек. Встреться мне тогда новая любовь, я бы легко принял решение. Но оказалось, что и моя собственная натура куда тяжелее на подъем, чем я думал. С некоторой меланхоличной завистью я влюблялся в хорошеньких молодых девушек, но чувство никогда не бывало достаточно глубоким, и я все больше осознавал, что уже не могу предаться любви с такой безоглядностью, как живописи. Всякая жажда дать себе волю, полностью забыть обо всем, всякое желание и всякая потребность были нацелены только на живопись, и за эти долгие годы я в самом деле не впустил в свою жизнь ни одного нового человека, ни женщину, ни друга. Ты же понимаешь, всякую дружбу мне пришлось бы начать с признания своего позора.
— Позора?! — тихо сказал Буркхардт, с оттенком укоризны.
— Конечно, позора! Так я ощущал это уже тогда, и с тех пор ничего не изменилось. Быть несчастным — позор. Позор, когда ты не вправе никому показывать свою жизнь, вечно что-то скрывать, притворяться. Хватит! Я тебе расскажу.
Мрачно глядя в свой бокал, он бросил потухшую сигару и продолжил:
— Альбер тем временем подрастал. Мы оба очень его любили, разговоры и заботы о нем держали нас вместе. Только когда ему исполнилось семь или восемь, я начал ревновать и бороться за него — точно так же, как сейчас борюсь с нею за Пьера! Я вдруг уяснил себе, что очень люблю мальчугана, жить без него не могу, и год за годом с постоянным страхом смотрел, как он мало-помалу охладевает ко мне и все больше льнет к матери.
Потом он серьезно захворал, и в эту пору тревог о ребенке все остальное ненадолго отступило, некоторое время мы жили душа в душу, как никогда прежде. Пьер — дитя этой поры.
С того дня, как малыш Пьер явился на свет, он владел и владеет всей любовью, какую я могу ему дать. Я вновь отпустил Адель, я позволил, чтобы Альбер после выздоровления все больше сближался с матерью, стал ее союзником против меня и постепенно моим врагом, пока мне не пришлось удалить его из дома. Я пожертвовал всем, стал совершенно нищ и непритязателен, даже отвык ругаться и командовать в доме и ничуть не возражал быть в собственном доме лишь гостем, которого терпят. Я не желал для себя ничего, кроме малыша Пьера, и когда жизнь под одной крышей с Альбером и вся обстановка в доме сделались невыносимы, я предложил Адели развод.
Пьера я хотел оставить у себя. Все прочее был готов отдать ей: пусть остается с Альбером, пусть сохранит для себя Росхальде и половину моих доходов, а по мне, так и больше. Но она не пожелала. Соглашалась развестись и принять от меня лишь самое необходимое — только не разлучаться с Пьером. Это была наша последняя ссора. Я еще раз попытался сделать все, чтобы спасти для себя остатки счастья; просил и обещал, угождал и унижался, грозил и плакал, а в конце концов бушевал — все напрасно. Она даже согласилась отослать Альбера. Неожиданно оказалось, что эта тихая, терпеливая женщина не намерена отступить ни на дюйм; она прекрасно чувствовала свою власть и использовала свое преимущество. Я тогда буквально ненавидел ее, и что-то от этой ненависти осталось навсегда.
Потом я нанял каменщиков, пристроил к мастерской маленькую квартирку, здесь с тех пор и живу, и все обстоит вот так, как ты видел.
Буркхардт задумчиво слушал и ни разу не перебил его, даже в те мгновения, когда Верагут, казалось, ожидал этого и даже хотел.
— Я рад, — осторожно сказал он, — что ты сам так ясно все видишь. Примерно так я и представлял себе ситуацию. Давай еще немного поговорим, раз уж начали! С тех пор как приехал сюда, я ждал этого часа не меньше, чем ты. Считай, будто тебя мучает неприятный нарыв, которого ты немножко стыдишься. Теперь я о нем знаю, и тебе уже легче, ведь больше незачем его утаивать. Но этого мало, надо подумать, не стоит ли вскрыть его и излечить.