Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дали первый срок, но не отстали. У мужланов из органов психология примитивная, для них первый срок нечто типа первой ночи, думают, если один жлобина девственности лишил, значит, и другим в очередь становиться можно.
Один срок отсидела, на другой определили. Время уходит. Имя под строжайшим запретом. А слава, как черенок лопаты, тускнеет без постоянной полировки. В пятьдесят шестом возвращалась из неласковых мест одним поездом со Смеляковым. Ярослава Васильевича почитатели на перроне ждут не дождутся. Ватник с плеч стаскивают и под колеса. Поэта обряжают в кожаную комиссарскую куртку. Матерый Луконин, Евтушенко молоденький… Один стакан коньяку протягивает, другой – крендель копченой колбасы. Изголодавшийся лагерник закусить не успел, а поклонники уже требуют, чтобы новую поэму читал. Прознали, что классик сочинил в зоне про комсомольскую любовь. Сколько ни вышибали из него высокие чувства, сколько ни вытравливали сторожевыми псами, упрямый поэт сохранил верность идеалам молодости, всем назло донес их до Новодевичьего кладбища.
Аннушка такой верности понять не могла. Потому и стояла на перроне одинешенька. И шубу, чтобы из ватника выпростаться, никто ей не привез. И коньячку с колбаской не поднесли. И стихи новые читать не упрашивали. Да и попробовала бы прочесть – в том же ватничке назад бы и снарядили, не дав передохнуть после длинной дороги из казенного дома. А маленькая передышка даже ей требовалась.
Приехала на трамвае ко мне. Выпили водки, закусили килькой, на рубль сто голов. А потом уже были стихи. Да какие! Оскорбленную женщину до комсомольских соплей унизиться не заставили… Пока она отсыпалась, мы с подругой перепечатывали. Машинка плохонькая. Четвертый экземпляр почти слепой, а хотелось порадовать не четырех человек. Старались не жалея пальцев. Утром побежали показывать стихи хорошим людям. Господи, какими наивными дурехами были. Конечно, на вкус и цвет товарищей нет. Но получилось, что и очевидное видят не все. Оказалось, что иные хорошие люди не для каждого хороши. Я не говорю про угол, который мы пытались найти для Аннушки, с этим все объяснимо, одни рады бы помочь, да нечем, у других – есть чем, да обстоятельства мешают, как тому танцору половые органы, людей тоже можно понять, ведь не Валентину Терешкову после героического полета на квартиру устраивали. Я про стихи говорю. Мы даже растерялись. Почему? За что такое пренебрежение? И выразительнее всех кривили губы поклонники Ахматовой. Царица даже в опале не растеряла своей свиты, всегда в окружении челяди, заглядывающей в рот.
Понасмотрелась я на эти добровольческие бригады, презабавнейший народец. Каждый сам по себе ничего не стоит, а важности на десятерых гениев. Будто не они прислуживают, а – им. Весело наблюдать, как обнимаются, презирая друг друга, но стоит ли об этом говорить, когда иные добровольцы и кумира-то своего ненавидят. Может, медицина знает, чем подобное объяснить? Никто не заставляет играть лакейскую роль, никто не держит, а не уходят. Видимо, существует какое-то силовое поле. Человек зарекается: все, мол, ноги моей там не будет, а через неделю ползет, как пьяница в кабак. Такой вот своеобразный алкоголизм. И мнительны хуже алкоголиков, и ревнивы. Они-то уж знают цену объедкам чужой славы, и лишний рот для них больше, чем лишний, и больше, чем рот.
Вакансий в этих бригадах почти не бывает, все роли разобраны: и кравчий, и стряпчий, и секретарь, и курьер – каждый на своем заслуженном месте. Постороннему человеку между ними не втиснуться, разве что с дефицитным в этих кругах талантом слесаря-сантехника. А в самых недрах всегда есть личность с, мягко говоря, секретной миссией. Случается, что и тайные обязанности свои выполняет она без особого энтузиазма и того, к кому приставлена, больше прикрывает, чем закладывает. Но в организации, перед которой отчет держать приходится, простаков не очень много. На голой туфте их не объедешь. Кое-какую информацию сдавать все равно вынуждены. Хозяина жалко, но к хозяйским гостям у прислуги отношение всякое может быть. Потом детишки стукачей будут доказывать в красивых мемуарах, каким бескорыстным и верным поклонником был их папаша, попутно разоблачая другого нехорошего человека и веские доводы приводить, убедительные и неоспоримые. А зачем их оспаривать? Вполне вероятно, что и папаша, и тот «нехороший человек», не подозревая друг друга, занимались общим делом параллельно. В окружение такого знаменитого и влиятельного поэта можно и двух, и трех агентов отрядить, организация-то серьезная и недостатка в кадрах не испытывала. В общем, тройной заслон из поклонников и каждой твари по паре.
Мы с подругой в их компанию не напрашивались. И все равно – в штыки. Обнюхивали, как сторожевые собаки – кто такие, мол, и что за интерес у вас к Анне Андреевне. Объясняем, что принесли прекрасные стихи поэтессы, только что вернувшейся после второго срока. И снова неприличные вопросы: «За что сидела? Может, авантюристка? Может, рецидивистка?» – не сразу и разберешь, кто тебя расспрашивает: люди из органов или поклонники поэтессы. Как будто не знают, за какие грехи поэтов арестовывают. А со стихами еще суровее: «С чего вы решили, что это настоящее? Вы что, знаете, как гения от графомана отличить? Кто дал вам право судить?» – отчитали, как гимназисток. О встрече с самой Ахматовой даже и разговаривать не стали, но стихи обещали передать, правда, тут же оговорились, что ничего не гарантируют, как будто Баркова нуждалась в их гарантиях. Передали стихи или утаили – не знаю, но в окололитературных кругах пошли разговорчики, что какая-то другая Анна надумала мериться ростом с настоящей. Возмущались, негодовали, крутили пальцем у виска. В общем, создавали атмосферу.
Сама Баркова никого на соцсоревнование не вызывала, не до этого было. Одно желание – отогреться. Давно лишенная наивности, понимала, что московское солнце для приезжего не расщедрится, да после северного и косому лучику рад будешь, особенно в первые дни. Только дней этих выпало совсем чуть-чуть. У Анны Андреевны мигрень разыгралась, в депрессию впала царица. Свита отнесла это на счет Барковой. Подсуетились заинтересованные люди, похлопотали по своим скрытым каналам, и двухкратной лагернице пришлось срочно эвакуироваться в удаленную от литературного фронта провинцию. Ахматова к той возне, разумеется, не имела никакого отношения. А если бы нечаянно узнала, что помимо воли усложнила жизнь Барковой – страшно представить, что бы с ней случилось. Самое грустное, что и челядь перепутала жертву. Царица пребывала в дурном настроении совсем по другой причине. Прочла мемуары Георгия Иванова, и очень кривым показалось ей это зеркало. Неужели не догадывалась, что прямых мемуарных зеркал в природе не существует? Конечно, догадывалась, но предпочитала, чтобы кривизна была в другую сторону.
Когда посягнувшая на трон исчезла из виду, довольная свита позволила себе расслабиться и поинтересоваться у царицы: не слыхала ли она о поэтессе Барковой. Ахматова, разумеется, слышала. Даже помнила, что лет тридцать-сорок назад девочке пророчили будущее первой российской поэтессы, с чем она, естественно, не соглашалась, и время показало, что была права, потому как о Барковой давно забыли. Свита не стала ее разубеждать, но упоминание о том, что кому-то там непонятно, на каком основании пытались примерить чужую корону, приняли к сведению. Получилось, что не зря подозревали. И старались не зря.