Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полноводная сверкающая река, бледные скалы, темно-зеленые деревья, торфянистые склоны цвета смешанной с белилами ярь-медянки — все это пришлось мне по душе. Вглядываясь в небольшие по размеру картины с миллионом крошечных мазков, нанесенных тоненькой собольей кисточкой, я смеялся от удовольствия, любуясь чарующей красотой придуманного пейзажа. Этот Иоахим Патинир[15], думал я, изысканный художник. За много лет я привык плавать по этой реке, отражающей скалы, как по выдуманной реке.
А потом однажды, в дождливый осенний день, выехав из Намюра в сторону Динана, я вдруг обнаружил, что еду на своих десяти лошадях по непролазной грязи вдоль «выдуманной» реки. Дождь немного менял впечатление. Он был между картиной и мной, как серое грязное стекло. Однако он не помешал мне безошибочно узнать фантастический пейзаж с маленькой работы фламандца. Скалы, река, изумрудно-зеленые склоны, темно-зеленый лес были реальными. А я-то приписывал Иоахиму Патиниру то, что было создано Богом. Вот так изысканная выдумка художника превратилась в реальную Мёзу.
Милю за милей одолевали мы дорогу в Динан; потом, милю за милей, — дорогу в Живэ; и на всем пути нас сопровождала извилистая река Патинира, двойная линия исчезающих и вновь возникающих гор, трава цвета ярь-медянки, скалы и будто висящие в воздухе деревья. В Живэ мы потеряли реку из виду; нашей целью был Реймс, и путь наш лежал через город Ретель. Мы попрощались с рекой, но попрощались в полной уверенности, что еще увидим ее — один пейзаж Патинира за другим, до самых ее истоков в Пуасси. Мне в самом деле нравилось так думать. Ведь Патинир замечательный художник, и до наших дней сохранилось всего несколько его картин. Вот и получается, что две сотни миль его пейзажей — не так уж и много.
Небо было словно с палитры Тьеполо. В голубое небо поднималось облако дыма, белоснежное на солнце и темнеющее до серого внизу — словно пышные складки подвенечного платья. Впереди справа стоял высокий розовый дом, светящийся на солнце, как герань. Неплохой фон для Мадонны с прислуживающими ей святыми и ангелами, или для троянской истории, или для распятия, или для любовных интрижек Юпитера Громовержца.
Это было Средиземноморье — кусочек Ривьеры, со всех сторон окруженный водой. Короче говоря — Эльба. Горы тонули в водах великолепного, сверкающего залива, отражающих лучи солнца. С одной стороны залива Портоферрайо — ряды разноцветной штукатурки и лепнины. Внизу в маленькой бухте — бесчисленные мачты судов. Запах рыбы и воспоминания о Наполеоне — вот что составляло тамошнюю атмосферу. Совесть и бедекер Бэрона подсказывали нам, что мы должны посетить дом Наполеона — нынче, естественно, исторический музей. Однако мы уже зачерствели сердцем и не пошли. Очень неприятно пренебрегать долгом. «До чего же утомительно иметь нечистую совесть», — говорит кардинал в «Герцогине Амальфи»[16]. И он прав. Мы бродили по залитым солнцем улицам, постанывая от сознания собственной греховности.
А потом, когда мы миновали ворота в стене старого города, нашим глазам предстал вид, освободивший нас от неприятного чувства вины. Перед нами было нечто такое, в сравнении с чем дом, доверху набитый наполеоновскими сувенирами, непременно отступил бы на второй план, так что наш бунт против бедекера перестал казаться нам преступлением, а предстал, скорее, достойным похвалы.
Под нами, в дальнем конце голубой бухточки, на фоне гор, расположился кусочек Черной Земли. Посреди стояли печи с тремя огромными трубами сбоку, словно колокольни по соседству с церковью. Справа поднимались к небу еще пять-шесть труб. Три громадных крана стояли на самом берегу, от пристани к печам вел железный мост. Трубы, краны, печи, здания, куча мусора, сама земля между морем и горами — все было чернее черного: черное под голубым небом, черное на фоне золотистых гор, черное над черными отражениями в голубой воде.
Если бы я умел, непременно нарисовал бы этот вид. Он на редкость красивый. Красивый и волнующий. Наш разум любит резкие контрасты. Бирмингем, расположенный там, где он есть — центр в Уорикшире, а пригороды, словно щупальца тянутся по холмистой местности до Стаффорда, — весьма непригляден. Если же переместить его на Сицилию или на берег озера Маджоре, то его безобразие тотчас станет еще очевиднее. В Уорикшире он — что-то вроде пространной проповеди о цивилизации, но ведь во время проповеди обычно спят. Но на берегу Средиземного моря он стал бы самой язвительной и запоминающейся из эпиграмм. Кроме того, реальный Бирмингем слишком велик, чтобы целиком охватить его взглядом. А единственная черная заплата между голубым небом и голубым морем стала бы символической. И так как видно было бы не только ее, но и небо, и траву вокруг, здесь нам было бы легче, чем в больших северных городах, где торжествует индустриализация и все давно забыли, как когда-то выглядела покоренная земля, осознать разницу между завоеваниями цивилизации и природной красотой земли.
Мы долго стояли, глядя на трубы, поднявшиеся в ясное небо. Белый газ, белый атлас, в бликах света и тенях; серый цвет крыльев — парящие ангелы Тьеполо; голубое небо — шелковистые одежды Мадонны; высокий розовый дом по правую руку — цвета одной из тех прекрасных бархатных тканей, которые были столь любимы, и не напрасно, в раю последних венецианцев.
Наши комнаты разместились в башне. Окна выходили на коричневые черепичные крыши, тянувшиеся вплоть до самого собора на холме. В ста футах внизу была улица — узкий каньон между высокими стенами, куда не заглядывали лучи солнца; голоса прохожих поднимались вверх, отзываясь эхом, словно из бездны. Внизу люди гуляли и ходили всегда в тени, ау нас в башне весь день светило солнце. В жаркие дни на улице, естественно, было прохладнее, а у нас постоянно гулял ветер. Воздушные волны разбивались о башню и огибали ее с двух сторон. Вечерами же, когда лишь колокольни, купола и крыши самых высоких домов все еще освещались заходящим солнцем, мимо наших окон принимались носиться стрижи и ласточки. Изо дня в день все длинное лето, когда солнце уходило за горизонт, они стремительно облетали нашу башню. Они появлялись целыми стаями и искусно маневрировали у нас перед глазами. Мчались вперед и возвращались, падали вниз, взмывали в небо, взмахивая длинными, узкими крыльями, и делали резкие развороты. Маленькие, гладкие, с острыми клювиками, они казались нам воплощением скоростного полета. А их высокие, пронзительные, громкие крики служили шумовым сопровождением. Я сидел у окна, наблюдая за немыслимыми птичьими арабесками, пока у меня не начинала кружиться голова; их резкие крики звучали словно прямо у меня в ушах, а стремительный полет превратился в безостановочное, торопливое, беспорядочное движение. Пока солнце уходило за горизонт, тени карабкались ввысь по стенам домов и башен, а розовый цвет над тенью становился все более насыщенным. Наконец тень дошла до самой верхней точки, и город погрузился в серо-фиолетовые сумерки, тогда как небо оставалось бледно-голубым.