Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мое! – сказал он, грозно сверкнул глазами и шагнул к Женьке. Волшебным образом, вмиг, скрылась шайка, а Женька взмахнула руками, словно ее тоже влекло прочь, и наваждение исчезло.
Осталась щучья берлога и хозяйка, старая, добрая, похожая чем-то на бабку. Щука настоятельно рекомендовала ему пригубить из чашки.
Он смутно почувствовал привлекательность отвара, как чувствуют дети – не разумом, а чем-то глубинным, иным, и отхлебнул. Безвкусная жидкость наполнила тело покоем. Он превратился в рыбьего бога с чешуей и перепонками на пальцах. Щука увенчала его меховым малахаем. Время перестало существовать. Наступило блаженство.
Он проснулся в изумлении – сон и напугал, и расслабил одновременно, напомнил о прошлом, но и примирил с настоящим. Задумчиво сося палец, он вышел помочиться и вдруг увидел, что струйка метит белый снег. Хлопья тихо падали сверху. В полном безветрии надвигалась зима.
Снег пролежал недолго, его смыл холодный, секущий дождь, затем снег выпал опять, и опять его смыл дождь – зима завоевывала землю набегами. Лебеди присоединились к кликающей в небе стае, улетели последними, после чаек, уток, после всей мелкой, суматошно лупящей крыльями воздух озерной шелупони. Озеро покрывалось ледком, а в заливе даже льдом, держащим человека, но каждый раз его разбивало мощным северным ветром. К вечеру лед начинал трескаться, стрелять, лопался длинными секциями – заползающий под него воздух пучил льдины, вырывался на поверхность с дикими, непередаваемо животными, истошными криками. Ночью северный ветер разбивал полотно в мелкую крошку, намывал на берег острые груды блестящих осколков. Днем тянул гнилой запад, с дождем, тучами до горизонта, теплыми фронтами. Погода установилась мерзкая – ветер и дождь выдували боровую дичь с пляжей, загоняли под ветки в чащобу. Рыба ловилась плохо, черничники почти опустели, рябчик не свистел по утрам, выжидая пригожих деньков. Красной дробью моталась над водой рябина.
Дожди притянули скуку и уныние. Он передвигался неохотно, вполсилы – снял две сетки, оставил одну – первую, самую работящую, переколол чурбаки, выложил новую поленницу, расставил по берегам ловушки на глухаря, памятуя дяди Колины заветы. Делалось это просто: песчаный пляж перекрывался загородками из низеньких прутиков, и лишь в редких местах оставлялись воротца, тоже низенькие, узкие, куда любопытная кура могла только просунуть шею – не больше. Сверху укладывалась березка, опутанная капроновой нитью, над воротцами растягивалась петля. Глухарь выходил на пляж в поисках камешков, замечал странное препятствие и прямиком, не раздумывая лишка, телепал к проему, совал шею в петлю. Изредка он утягивал жердь в лес, чаще сидел нахохлившись, одиноко на продуваемом пляже, зло и испуганно косился на подходящего Хорька.
Ловушки требовали ежедневного обхода, стоило зазеваться, как он находил только пух да перья – куница всякий раз старалась его опередить. Иногда на удушенную глухарку садились вороны, и он поспевал к их тризне, долго и нудно, чертыхаясь, кляня все их племя, заметал следы, выискивал пух и перья, раскиданные по пляжу, закапывал в сторонке, разравнивал песок до девственно-чистого состояния.
Близкая зима выкунила белку, посрывала золотой лист с берез. Лес превратился в черную полосу с редкими багряными пятнами устоявших пока осин, с шафранными плешами болот, пахших промоченным, лежалым сеном, где низкорослый ивняк еще сопротивлялся, держал узкий листок. Но зима наступала на глазах, снег лег окончательно, и на нем смешно было видеть в редкий солнечный полдень спотыкающихся многоногих карамор и бежевых глазастых мотыльков, перепутавших время, очнувшихся враз, чтобы доплясать под ярким режущим лучом свою неоттанцованную, прощальную дневку; ноги пришлось закутывать дополнительной портянкой, на которую он пустил старое одеяло. Зато по снегу легко читались следы: из глубины леса нагнало зайцев, и на путях их пробежек Хорек тоже навтыкал ловушек-петель.
Он устроил в чуланчике ледник и хранил на нем ощипанных глухарей и ободранные заячьи тушки. Из меха, от нечего делать, Хорек задумал смастерить подобие шубы, обшить продуваемый изрядно ватник. Долгими вечерами сидел в керосиновом чаду, мездрил шкурки, распяливал их на дощечках, вешал к потолку на просушку.
Наконец он снял последнюю сеть, вырубил ее изо льда, втащил ялик на берег и даже выстроил над ним навес. Подобные мелочи занимали время, но ранняя темнота, тоскливые облака, застящие солнце, нагнетали угрюмое настроение не только на окружающий пейзаж, но и на него самого.
К концу октября погода наконец выровнялась. Глухарь расселся по соснякам, в борки у озера забредал как на огонек – порыть в неглубоком снегу чернику, и с грохотом улепетывал в просвет меж деревьев при приближении (похмельный супруг в выходной, вымаливая прощенье, и то так не молотит по ковру на дворе выбивалкой, как петух, встающий на крыло). С верхушки ели, недоступный, черный на светлом небе, лупоглазый и тяжелый, тянул он бесконечную шею, выглядывал непрошеного гостя. Охота на птицу превратилась в захватывающую борьбу – кто кого переслышит, кто кого упредит: Хорек со своим длинноствольным ружьем после многих неудачных попыток научился подбираться на выстрел, но бил только наверняка, так что зачастую возвращался домой с пустым рюкзаком.
Озеро сковало, и это здорово сократило путь до противоположного берега. Он встал на лыжи, обязательные в здешнем хозяйстве, принялся обживать дальнюю округу.
И все же вечерами саднило в горле, шея, словно сквозняк нанес, покрывалась синими мурашками – молчаливый с детства, здесь вдруг он ощутил тягостность одиночества и, вопреки привычке, начал разговаривать с самим собой. Город, мать, исторгнутая из души Женька нет-нет да и всплывали в памяти, как привидения с экрана, проскальзывали, бестелесные, над тропой, чудились в профиле березового нароста, завывания ветра доносили отдаленные голоса.
Страх не сковывал душу, он и вовсе не был знаком с этим чувством, но отшельничество, выяснилось, имело и отрицательные стороны. Он все больше уходил в себя, например мог дотошно, долго вынюхивать морщинки на задубевшем пальце, разглядывать волосики на руке, с идиотическим, отрешенным видом щипать прядку на виске или потирать ороговевшую ступню – методично, но не ласково, согласно но слабым гудением печки...
В морозный яркий день он рано выехал на лыжах, скатился с бугра на лед и упилил далеко на север, через болотца и длинное болото, перешел незнакомую речку, ступил в начинающуюся тундру и в ее стелющемся безмолвии подстрелил двух белых куропаток, а на обратном пути еще и глухарку. С груженым рюкзаком, уставший и голодный, поднимался он на свой бугор. Из сугроба с истошным брехом вылетели две лайки и принялись носиться вокруг. В доме находился человек или люди – раскаленный воздух плясал над трубой. Утомленные, уткнулись в поленницу тяжелые, обледеневшие охотничьи лыжи.
Выход напрашивался один – войти, но гость опередил, распахнул дверь ногой, сам оставаясь чуть сбоку, в тени. Керосиновая лампа на полке вдохнула холод, запотела и заморгала – в колеблющемся свете нарисовался лиловый силуэт: ружье в руках – нарезной ствол и дробовик на одном ложе – выдавало охотника-промысловика. Из дома валил пар, уютно пахло подгоревшим жиром, сладким керосиновым дымком. Хорек вгляделся пристальнее – глаза их встретились.