Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жидкая масса слева успокоилась, превратившись в море льда, в невозмутимо-стальную кирасу.
Адам несся сквозь металлическую панораму, но не мертвую, а живую, живущую какой-то своей, скрытой от внешнего мира жизнью, наполненной внутренним возбуждением в виде течений или пузырей где-то глубоко, метрах в ста под землей; земля в отполированном панцире напоминала недвижного, но полного жизни рыцаря в латах. Под которыми течет по жилам горячая кровь, бьется сердце, теснятся в мозгу мысли. Бездымный, электрический огонь тлел под черной землей. Этот огонь напитывал силой земную кору, казалось, что все эти скалы, моря, деревья и ветры горят еще жарче, превратившись в застывшее пламя. Тропинка стала шире и привела Адама в колодец у блокгауза, пропитала его вонью и вытолкнула на лестничный марш. Это была самая высокая точка дороги. Единственное место на побережье, где вид тысячекратно повторялся на трех плоскостях — море, земле и небе. В конце восхождения Адам вдруг понял, что бежать некуда, и оцепенел.
Налетевший прохладный ветер обвился вокруг тела Адама, и паралич обернулся болью. Он стоял, как маяк на скале, созерцая собственный разум во Вселенной, совершенно уверенный, что он вечно и бесконечно будет занимать там центральное место; ничто не могло разорвать этого объятия, вырвать его из круга, даже смерть, которая в некий день некоего года уложит его пустую телесную оболочку между двумя деревянными планками, в четвертичном периоде.
Он шагнул вперед, борясь с ветром, прихрамывая и покачиваясь, как чудом выживший при взрыве человек; на скале, нависавшей над самой дорогой, он сел и устремил безразличный взгляд на горизонт. Его силуэт выглядел совершенно нереальным, почти жалким, как нерв на кроваво-красном фоне смутной грезы.
Вдалеке, за морем, наполовину скрытый волнами, медленно плыл парусник. Минут через пятнадцать Адам почувствовал, что замерз; он вздрогнул и начал смотреть в сторону блокгауза, ему не терпелось, чтобы появилась запыхавшаяся и расстроенная проигрышем Мишель.
F. Солнце все так же сияло на ясном небе, равнина на жаре мало-помалу съеживалась; земля местами растрескалась, трава приобрела грязно-желтый цвет, песок забивался в щели в стенах, а деревья гнулись под тяжестью пыли. Казалось, что лету не будет конца. Саранча и осы заполонили поля и гряды холмов. Треск крыльев звучал в жарком, слоистом, напоенном острыми запахами воздухе, стелился над безлесной равниной. То и дело собиралась и никак не могла разразиться гроза.
Велосипедисты пересекали поля и выезжали на шоссе, вливаясь в поток машин.
Вдалеке, в окнах стоявших вдоль горного цирка домов, отражалось солнце, было нетрудно мысленно вписать их в окаймляющие дорогу возделанные участки. Можно было пренебречь перспективой и совершить ошибку, приняв их за отблески слюды между комьями земли. Жаркий пейзаж походил на брошенное на угли черное покрывало; дыры ярко сверкали, ткань колыхалась от подземного сквозняка, то тут, то там в воздух поднимались столбы дыма, словно где-то сидели, притаившись, люди и курили сигареты.
Парк был обнесен решеткой из кованого железа. Южная его часть выходила на главную дорогу и море, в центре находились ворота; по обе стороны от ворот, в деревянных будках, сидели кассирши, две дамы лет пятидесяти, они вязали или читали детективные романы. На прилавке перед окошечком лежали рулоны розовых билетиков с пробитыми на равных расстояниях дырочками для большего удобства. Мужчина в синей униформе и кепи стоял у жардиньерки с геранями и кончиками пальцев разрывал билеты; к куртке на животе пристала розовая пушинка. Мужчина не бросал раздраженных взглядов себе за спину, на участок, за который отвечал, где между клетками прогуливались посетители. Он не разговаривал с кассиршами и едва отвечал на вопросы посетителей, а если и делал это, то вид у него был отстраненный и в лицо собеседникам он не смотрел, устремляя взгляд на украшенную вымпелами и флажками крышу ресторана на пляже «Ле Бодо». О да, конечно, иногда ему приходилось произносить «Спасибо, да», или «Проходите», или что-нибудь в том же духе. Некоторые люди ничего не знали и не понимали; он брал у них из рук билет, разрывал привычным ловким движением, бросал ставшие ненужными половинки в стоявшую слева урну и говорил:
«Да, мадам, я знаю. Но мы закрываемся в половине шестого, мадам».
«У вас полно времени. В половине шестого, мадам».
Адам начал с безразличным видом расхаживать среди клеток, слушая, что говорят вокруг, принюхиваясь ко множеству запахов, исходивших от навоза и хищников; этот желтоватый, с ноткой мочи, запах придавал предметам и животным особые чувственные очертания. Адам остановился у клетки львицы; он долго смотрел через прутья на гибкое мускулистое тело, думая, что львица могла бы быть затянутой в эластичное трико акробаткой, а исходящий от нее резкий запах — запахом изо рта заядлой курильщицы, оставляющей на фильтре след красной помады, сосущей мятные пастилки, с пушком над верхней губой и морщинками вокруг рта.
Он поставил локти на перила балюстрады, отделявшей публику от клетки хищника, и впал в оцепенение, в котором доминировало желание прикоснуться к шкуре львицы, погрузить пальцы в густую шелковистую шерсть, вцепиться ногтями в затылок, как клещами, и покрыть все ее длинное, разогревшееся на солнце тело, своим, обросшим львиной шкурой и гривой и обретшим невероятную мощь телом истинного льва.
Мимо клетки, ведя за руку внучку, прошла старуха; они двигались против света, и тень женщины изгибалась на каждом пруте решетки. Львица подняла голову, и случилась сшибка двух молний; черная тяжелая стрела человеческого опыта сцепилась где-то над песком со странной зеленоватой сталью, вылетевшей из глаз львицы, и на один короткий миг возникло впечатление, что белое, почти нагое тело старой женщины совокупляется с одетой в шкуру хищницей; обе пошатнулись, обе сделали круговое движение бедрами, слившись в дикарском эротическом танце. Миг спустя они разъединились и разошлись, оставив рядом с клеткой белоснежную, как лужа под солнцем, корку, этакий трупик, фантом, по которой ветер гнал сухие веточки и листья. Адам перевел взгляд с женщины на ребенка, и его охватила неведомая доселе ностальгия и старомодная потребность в еде; в отличие от большинства шедших мимо людей, он не испытывал желания поговорить со львицей, сказать ей, какая она красавица и какая огромная, хоть и напоминает большую кошку.
Остаток дня Адам бродил туда-сюда по зоопарку, смешиваясь с самыми мелкими обитателями клеток, сливаясь с ящерицами, мышами, жесткокрылыми насекомыми и пеликанами. Он понял, что лучший способ протиснуться внутрь какого-нибудь вида — это заставить себя желать самку этого вида. И он пытался собраться и возжелать, стоя с выпученными глазами и согнутой спиной у каждой загородки. Он впивался взглядом в мельчайшие впадины и складки плоти, перьев и чешуек, пытался представить, как спят тревожным сном клубки черной шерсти, массы дряблых хрящей, пыльные мембраны, красные завитки, растрескавшиеся, как сухая земля, кожи. Он выпалывал сады, нырял головой в тину, пожирал гумус, проползал по подземным галереям на двенадцатиметровой глубине, ощупывал новое тело, родившееся из трупика лесной мыши. Разинув рот между вздернутыми плечами, он выдвигал вперед глаза, два огромных шарообразных глаза, медленно, с массой предосторожностей, ожидая судороги от электрошока, который потрясет двигательные узлы его тела, с легким звоном столкнет сегменты тела, как медные браслеты, и он превратится в подземного, свернувшегося кольцами, студенистого, единственно подлинного, мрачного, живущего в тине червя.