Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день после того, как Мазервелл прочел в своей школе лекцию Билла, Грейс и Гарри загрузили вещи в машину, купленную Гарри за сотню, и отправились в Мексику. Грейс не терпелось начать первый год своей жизни, который она могла посвятить исключительно живописи[147]. За последние месяцы ее буквально завалило новой визуальной информацией, исходившей от огромного города и от художников, которых она там встретила; да и сама она за это время сильно изменилась. И все же она еще не была готова стать тем художником, каким мечтала. Перед самым отъездом из Нью-Йорка Грейс получила этому весьма болезненное подтверждение. Билл, взглянув на ее работы, заявил, что они демонстрируют «полное непонимание сути современного искусства»[148]. И предложил ей последовать примеру Элен.
— Я говорю Элен взять самый лучший и остро наточенный карандаш в мире и сделать точный и совершенный карандашный рисунок, натюрморт, — пояснил он. — Потом она показывает его мне, и он действительно идеален, а я разрываю его на клочки и велю начать все сначала.
— И она рисует? — спросила Грейс.
— Ага. Рисует, — ответил он[149].
Грейс отреагировала на слова Билла «трехдневной пьяной истерикой», но она знала, что он имел в виду[150]. Ей предстояло проделать огромную работу. Ей нужно было своими глазами увидеть, как новый человек, которым она стала, будет фильтровать уже накопленную информацию, да еще среди темного пурпура, желтой охры и лазурной синевы экзотической Мексики.
Шестого марта Грейс и Гарри наконец прибыли в Сан-Мигель. К маю они переехали на виллу в центре города, где и зажили, по словам Грейс, «как принц и принцесса» на двадцать пять долларов в месяц. Однако из-за стресса, связанного с переездом, и интенсивных занятий творчеством в их отношениях довольно скоро стала проступать заметная напряженность. «Мы несовместимы по многим причинам», — признавался Гарри в своем дневнике в первый месяц после их приезда в Мексику. Возможно, он наконец понял, что Грейс является равноценной половиной их тандема. И что она вообще уникальна и единственна в своем роде[151].
Сердце художника — загадка по своей сути. Причем, как я думаю, и для самого художника.
В Нью-Йорке у Элен с Биллом тоже были большие проблемы. Знаменитый «командный дух» де Кунингов потерпел сокрушительное фиаско на одной из попоек на чердаке на Западном Бродвее, куда на разгульную вечеринку прибыла компания в изысканных шляпах. «Довольно скоро сцена приобрела весьма дикий вид», — рассказывала Бетси, будущая жена Чарли Игана[153]. В какой-то момент обнаружилось, что трое из тусовщиков куда-то подевались. «А потом я услышала, как наверху орет Билл. Оказалось, что Элен и Чарли заперлись в спальне, а Билл долбит по двери… На глазах у всех, на глазах у его друзей», — рассказывала Бетси. Роман Элен с Иганом не был новостью ни для кого, и меньше всего для Билла. Но до 1949 года, когда алкоголь окончательно вытеснил кофе с позиции любимого напитка художников, они как минимум не афишировали свои связи. Но под влиянием спиртного, по словам самой же Элен, всё изменилось. Жизнь стала бешеной, свободной и более веселой, но при этом и гораздо более разрушительной.
К сожалению, триумф алкоголя совпал с началом признания со стороны профессионального сообщества. Количество галерей, готовых выставлять их новые работы, росло (хотя в том году таких галерей по-прежнему было всего четыре), и художники всё чаще оказывались на открытиях выставок друг друга — всегда с дармовым спиртным. Алкогольная струйка на официальной части перерастала в бурные потоки на вечеринках, и вскоре уже ни одно общественное мероприятие не считалось успешным, если на нем в результате не упивались в хлам. «Выставки открывались каждую неделю, — объясняла Элен, — и на них подавали бесплатную выпивку, а ведь многие наши по-прежнему сидели без гроша. Так что ты вроде как чувствовал, что каждый выпитый задарма бокал экономит тебе доллар-другой. Очень многие экстремальные эмоции и весь тот эксгибиционизм совершенно точно были следствием безудержных возлияний… Пили все, пьянство объединяло нас всех»[154]. «Если была одна бутылка, мы ее выпивали; было десять — мы опустошали и их»[155].
Публичная интрижка Элен с Иганом ранила Билла не меньше, чем ее поездка в Провинстаун четыре года назад. Предыдущий инцидент был необдуманным самовольным поступком Элен, и при желании его можно было оправдать ее юным возрастом и трудными временами, которые переживала тогда пара. В случае с Иганом во многом был виноват алкоголь, однако это не означало, что Билл сможет забыть или простить измену. Он отреагировал сразу двумя способами. Во-первых, нашел себе привлекательную новую девушку; во-вторых, начал изображать женщин на своих холстах в образе жутких чудовищ-мегер.
Подружкой Билла стала двадцативосьмилетняя художница по имени Мэри Эбботт. Маленькая и белокурая, она словно вся светилась изнутри, просто искрилась радостью и весельем. Приехавшая в Нью-Йорк в 1940 году, Мэри была девушкой из высшего общества и работала моделью в журналах Vogue и Harper’s Bazaar. Американка голубых кровей, потомок президентов Джона Адамса и Джона Куинси Адамса, она происходила из по-прежнему весьма состоятельного семейства на отличном счету. Отец Мэри, Генри Эбботт, работал в Государственном департаменте; ее двоюродный брат был министром военно-морских сил[156]. Однако если мужчины клана Эбботтов считались столпами общества, то женщины были существами творческими и даже эксцентричными. Мать Мэри, Элизабет Гриннелл, была поэтессой, тетя — скульптором, а бабушка вообще увлекалась охотой на крупную дичь[157].
Во время войны Мэри вышла замуж в Калифорнии, но брак быстро закончился разводом, и в 1946 году девушка вернулась в Нью-Йорк, поселилась на чердаке возле Брум-стрит, а со временем благодаря знакомству со скульптором Дэвидом Хэйром пробралась в Даунтаун. Годы спустя Мэри часто смеялась над тем, какой противоречивой личностью она тогда была. Например, после распада брака девушка проехала одна через всю страну в кабриолете с афганской борзой, которую подобрала в Денвере, рассчитывая исключительно на доброту и щедрость людей, которые по пути кормили их обеих. Но при такой внутренней свободе Мэри была настолько привязана к среде, в которой воспитывалась, что при знакомстве с новым человеком делала реверанс («Меня ведь так учили. Я только со временем заставила себя не делать реверанс»). С одной стороны, ее родные совершенно не знали, как она живет, рассказывала Мэри. Что же касается творческого сообщества, «я бы никогда не позволила, чтобы эти люди узнали, что я девушка из высшего общества». Так она и существовала в состоянии вечного бунта, но в духе невероятной радости и веселья. А еще она всегда была готова к авантюрам и экспериментам. «Дэвид Хэйр угощал меня то мескалином, то пейотом, то какими-то индейскими снадобьями; я всё перепробовала, — рассказывала она об опыте потребления наркотиков, словно о чем-то само собой разумеющемся. — Однажды я приняла психоделик в одиночку и пошла гулять посередине Пятой авеню. Больше я такого никогда не делала»[158].